Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

Ферапонт - 9



На улице – забытое ощущение холода. Это уже не европейская зима, морочившая нас все эти месяцы – но за каждым следующим углом ждет новый ветер – колючий, тупорылый. В чистом небе – высокий-высокий месяц. И вдруг запахло Россией.

Что же такое Россия? Это что-то грубое, контрастное, безыскусное и нелицимерное. Страстное, болезненное, требующее мужества и теперь уже трудно переносимое.

 

Видимо, и художнику хочется выговориться: у Ван Гога были письма, у меня – эти дневники...

Печаль мира сделала меня писателем. Радость мира вернет меня к живописи.

Я избрал для себя быть художником – чтобы не сдохнуть! И не исключено, что все мое творчество – это лишь ложь во спасение – самому себе...

 

 

***

 

Мне позвонил Альберт Герасимович. Последнее время он хорошо продавался, мечтает съездить в Италию. Он помнил про меня. Был в хорошем настроении. Вспоминал наши былые разговоры, идейные баталии, где сталкивались предрассудки, мечты и истины двух поколений (он 37-го года, классический шестидесятник). Говорил про наш журнал. Спросил про Петю. Я видел его часто, в связи с нашим журналом.

Альберт очень заинтересовался журналом – это была мечта его молодости. Он хотел писать для него. У него были друзья, его ровесники, которые тоже пишут и не знают, где печатать. Вообще, обнаружилась масса людей, которым негде печататься.

Я был увлечен этой идеей бесконечно. Писал сам, рисовал в стиле модерн заставки и картинки, ездил на встречи с официальными лицами, которые обещали залитовать, дать разрешение на печатание, – найденные люди из типографии требовали этого, найденные Петей люди готовы были сделать компьютерный макет, едва ли не первый в Москве.

Обо всем этом мы вели бесконечные разговоры, встречались, создали редколлегию и первый круг авторов. Я был так воодушевлен, как не был очень давно. Даже забросил живопись.

Но Альберт сказал и странную вещь.

– Я, между прочим, очень был на вас обижен, на вас с Петей.

– За что?

– За вашу натурщицу. Никогда не прощу, что вы со мной не поделились. Я с Петей всегда делился лучшим... Я очень удивился, когда узнал: оказалось, что вы давно ее пишите...

– Это было давно.

– Я недавно видел ее.

– Где? – спросил я как можно спокойнее.

– Да вот, знаешь... Мы тут вместе с Петей задумали одну штуку – в его театре... Всегда мечтал такое бабахнуть!.. Видно, время пришло на старости лет! – Он засмеялся. – Кстати, я хочу познакомить тебя с Ланой... Поболтаем.

От Пети я знал, что он недавно женился на девчушке из его студии.

– Таланта у нее большого не было, – рассказывал он, – но я с ней работал, возил ее на этюды. Теперь явный прогресс. Если надо, я и лошадь заставлю рисовать. Петю же научил, а это не легче было (он засмеялся)... Потом я попросил ее попозировать... Способная девочка. Очень. Она очень легко перенимает. И начинает делать не хуже. Но у нее нет своего, что ли, огня. Поэтому она все время нуждается в ком-то, у кого этот огонь есть. – Он опять засмеялся. – Ну, а ты как живешь? Картины пишешь?..

– Редко.

– Что так?

– Так что-то, не до них. С журналом вожусь. Перешел на графику.

– Это славно. Но ты не бросай. Мне тоже трудно, но я держусь. Пишу теперь в квартире... Заходи в театр, может быть, предложишь какую-нибудь идею? Сбацаем что-нибудь вместе, а?..

 

Я хочу немногого – чтобы картина жизни была богаче. Я ничего не хочу для себя – лишь зрителя. Я ненавижу некрасивых людей и некрасивые отношения, суету, грязь, запах мочи в подъезде. Я ненавижу выражение свирепой негуманности в лицах. Вспоминается мой прежний дом: такое ощущение, что половина его жильцов были сумасшедшими, но все – безумными (включая меня, разумеется).

Кто-то хочет горящих улиц, я же хочу, чтобы молодая тонколицая незнакомка садилась в красивый или раздолбанный автомобиль, где бы ее ждал молодой сумасшедший спутник, чтобы быстро отвезти ее туда, где красиво живут и умирают.

Потому что жизни лучше быть трагедией, чем фарсом.

 

Я возвращался из компьютерного центра на Онежской улице, м. “Водный стадион”, где макетировался наш журнал. Зима, черные деревья. Я был так очумел, что искал кнопку, чтобы вызвать на экране задерживающийся автобус. Тогда я впервые понял силу компьютеров и ясно увидел горизонты новой компьютерной жизни. Работали мы еще на советских, потом пошли западные. Наконец, я увидел первый Windows, со всеми своими неочевидными достоинствами.

…Дерево содержит все богатство и разнообразие художественной линии. Природа рисует его “единой чертой кисти” на плоскости неба. Прав был Достоевский, который, наверное, первый в русской культуре постулировал красоту дерева самого по себе. Для понимающего один изгиб ветки – это целая симфония красоты. Поэтому парк, сад – это уже целая вселенная великолепных образов и открытий. Так, что даже не хочется умирать.

Модерн учился у деревьев. Пластика модерна – это пластика ветви, корня и ствола. В этом смысле он вовсе не формалистическое направление, а преданный последователь и наблюдатель природы.

 

Хорошая погода. Первый весенний день. Отсутствие реакции на безобразное. Замечаешь лишь соотношение света и тени на предмете, но не сам предмет. В такие дни думаешь, что все-таки любовь – как природа, как солнце и дождь. Она неизбежно возникает в жизни, и в этом есть свой смысл.

Я увидел ее через несколько дней на премьере, куда меня позвал Петя: театр предоставил сцену. Петя был во фраке, весел, пьян, переполнен энергией. На сцене была какая-то труппа, чуть ли не из Голландии. Петя ходил в генералах, намекал, что сейчас тут будет взрыв. Я уже знал какой.

Она была одета в поношенные западные шмотки, наголо стриженная, я едва ее узнал. Она смеялась над чужими шутками, но при этом была какой-то равнодушной ко всему происходящему. Несколько мальчиков и одна девочка разыгрывали под музыку какую-то пантомиму на сцене, люди слонялись по залу, выходили в холл, курили и пили...

Она сидела в первом ряду, да, стриженная, но с ее формой головы даже это ей шло, и долго по ходу “пьесы” беседовала с Петей, директором и Альбертом Герасимовичем. Эти трое были очень возбужденны, Альберт Герасимович громко и ненатурально смеялся, и все хлопал себя по колену. По залу сновали телевизионщики, их прожекторы резали глаза. Потом Стрекоза вышла.

...Не дойдя до двери, она увидела меня.

– Я очень рада тебя видеть, – сказала она очень искренне, и чуть ли не покраснев.

– Хорошо выглядишь, – сказал я ей как можно спокойнее, стараясь скрыть иронию и все же намекнуть на нее. Она стояла передо мной, я невозмутимо сидел.

– Спасибо.

– Что случилось? – кивнув на волосы.

– Ничего, так, надоели.

Повисла пауза.

– Ты так внезапно исчез. Что-нибудь случилось?

– Да нет, что?

– Я думала, что ты на меня за что-то обиделся. Меня это очень расстроило... – Она оглянулась. – Ты не уйдешь?

Я пожал плечами.

– Скоро самое интересное, – усмехнулась она. – Эти двое придумали. Хотят сделать шок. Тебе говорили?

Я кивнул головой. Я не знал только, кто главная героиня... Альберт Герасимович уже махал рукой.

– Ну, мне пора. Давай поговорим после...

Шок я смотреть не стал, и даже банкет меня не соблазнил. Я знаю, что было потом: она вдруг вышла голая на сцену, и ее быстро раскрасили Альберт и Петя. Это был финал. Под стрекот камер Петя с Альбертом прислонили к ней свежие белые холсты – и то, что на них отпечаталось, выставили в коридор. Это называлось боди-арт. На эти, еще непросохшие шедевры, был устроен аукцион. Один холст вроде бы был даже продан приглашенному послу – под стрекот камер и громогласные уверения Пети помочь с его вывозом.

На ночной улице я не ощущал в себе никакой любви, лишь тихую скуку. Она не изменила своим пристрастиям. Это меня успокоило. Впервые за много месяцев я почувствовал себя свободным.

 

Слишком много “проклятых вопросов” не дают мне писать картины. Меня тяготит печаль слова, которым я хочу понять, остановить, отпугнуть. Нет сил вырваться из круга понятий, связанных с любовью, насилием, смертью. Если бы я нашел дорогу им в живописи... Но она – совсем другое, она – лучше их и чище. Однако наш мир замешан на словах и выражает в них муку своего бытия. И я не могу не платить им свою дань – бунтаря и любовника.

Наверное, вот поэтому – и “журнал”.

Что-то сломалось во мне. Я гнал эту мысль, но на периферии сознания я чувствовал, что подрублен, выкинут из самого себя. Я не узнаю себя. Я понимаю, что во всем виноват. Азарт прошел, я утратил способность примирять непримиримое, и так обогащать жизнь художника. Вроде, я ничего не сделал страшного, но во всем мне чудилась какая-то расплата.

Почему-то я все грущу. Верующие оказались правы: здесь, на земле, искать нечего. Все люди в целом несостоятельны – и, главное, не являются некоей постоянной величиной. Да и сам мир не есть ни в коем случае что-то постоянное: я уже много раз наблюдал его крутые перевороты. И все же я, как идиот, надеюсь.

За этот год я написал всего одну картину: натюрморт из подаренных маме на день рождения цветов... У меня денег на цветы не было. Зато я подарил холст.

Мало пишу не потому, что нет денег. Бортовки, красок, желатина у меня на два года. Я сам грунтую себе холст. Хорошо бы иметь мастерскую, но и это не главное. Я извел за последнее время тонны краски – и все впустую. Я побывал у Альберта и ясно понял, что техника моя дрянь. Что если он не может сбыть картины, то мне и подавно не светит.

О, это был профессионал. В месяц он продавал одну здоровую картину за двести баксов и жил на них с Ланой.

Он приехал с ней к нам в гости. Лишь одна картина ему понравилась. Я сам признал: все мои работы – раскрашенная графика.

– Мне уже поздно переучиваться, – подвел я итог.

– Да брось. Сезанн сформировался лишь под сорок.

– Он жил почти сто лет.

– А ты собрался умирать? Вот у Пети хорошее чувство цвета, но нет рисунка. Школы у него маловато...

И далее начался интересный разговор, хорошо приправленный Хайдеггером, Гуссерлем, Бергсоном и малоизвестным Горским. Этот художник тоже непозволительно много читает. Привез свою рукопись для журнала.

 

В нашей великой стране тюрем всегда был избыток, – так же как и больниц: где-то на краю города, в какой-то мистической полунедоступной местности, застроенной сло­вно в приступе черной меланхолии – без системы и плана пьяными безрадостными домами, глупо и аляповато.

Окраинная убогость. От холода мерзнут лужи. В барачного вида магазинчике стоят за курами и горошком. А на улице гостеприимно зовет киоск с прохладительными напитками. В самое время, хотя я предпочел бы горячительные или хотя бы чай с кофе.

И такова же и сама больница – за глухим забором которой случайно, словно из ладони, высыпаны грязные разностильные корпуса, бестолковость и хаос отделений среди холодных неухоженных пространств, кучи земли нескончаемых ремонтов и строек, чумной, запустелый вид, от которого легче умереть, чем выздороветь. Больница, куда Кондрата угораздило попасть с желтухой (судьба всякого, кто балуется машиной): последняя остановка автобуса 86 от станции метро “Электрозаводская”, – весьма типичный экспонат.

Течет с потолка в палате. Врачи запускают маленькие автоматические зонды, и те берут пробу грунта с желтой поверхности его глаз. Мать носит “подарок гепатитчика” – бутыли Ессентуков N4. Он не знает, когда его выпишут – и в страшной тоске. И зовет друзей его навещать – вот мы с Мартой и приехали. Навещать друзей – это привычка еще с тех времен, когда друзья лежали в основном по дурдомам. «Мне здесь – как в дурдоме», – говорит он.

Я читаю про Италию... Традиция итальянского паломничества. Кто только не устремлялся туда. Сперва это был Гете. Потом по его стопам потащился Гейне (что весьма простительно в виду географического соседства двух стран). Потом туда рванул Гоголь и встретил там Иванова. (С тех пор целая прорва русских всегда ошивалась в Италии.) Альберт все надеется доехать. Посмотреть на образцы – хоть в конце жизни. И я бы с удовольствие туда поехал, тем более, что мне весьма свойственны пресловутые гоголевские “недо­могания”. Но – увы: пока и многие отечественные буераки за чертой доступности. А там “...глядь – как раз – ум­рем...”

 

Зашел на новую, принадлежащую театру квартиру. Тут торчит вся трупа, по утрам подрабатывающая в Лужниках. Водка рекой.

– Коля хочет закрыть театр и делать ресторан, – говорит Петя. – Ну, не знаю... – И добавил после молчания: – Я несколько картин написал. Пейзажей – под китайцев. Посмотришь?

После неплохой дозы спиртного в голову приходят светлые мысли.

– Махнуть бы нам на пленэр! – говорит Петя. – На Кавказ. Будем рисовать как китайцы: широкие дали, узкие дали... Я там был летом. Знаешь, как там клево, люди из Москвы дома покупают... Если я этим летом никуда не вырвусь, будет хреново-хреново!

Петя прочел свои «японские» стихи: «Приходи, гейша, я распишу тебе веер». Ну, а дальше, конечно: оставь свои гэта на циновке, иди ко мне на татами...

После этого, наполнив свою кружко-пиалу сорокоградусным «сакэ», Петя стал рассказывать, где и с кем пишет. Он перезнакомился с кучей народа, скоро у него откроется выставка аж на Крымском валу.

– Приходи.

– Хорошо... А я совсем не пишу. Бегаю с журналом.

Здесь был упрек: с некоторого времени Петя перестал заниматься журналом, да и не все я мог ему доверить. Кто бы что ему не говорил, почему нельзя напечатать или нельзя напечатать так, как надо, или продать за столько – он со всеми соглашался. И наоборот – тащил в журнал всякую дрянь, все, что втюхивали ему друзья, а он не мог отказать, внушая самому себе, что это вполне достойные вещи. Это превратило бы журнал в полный отстойник – и, спасая его, я портил отношения с Петей. И напротив, многие нравящиеся мне вещи, абсолютно не нравились Марте. Так журнал упал почти на меня одного...

– Устал я в последнее время. Не пойму, весна это что ли? Мне кажется, мне уже шестьдесят.

– Прекрасный возраст. Давай за него выпьем. Чтоб жить… Пей, пей, пройдет, – сказал он. – Весной поедем на этюды.

 

***

 

– Хорошо было бы остаться здесь навсегда, – говорила Марта.

Ей просто здесь нравилось. Даже в этом диком виде – без дома, с двумя металлическими контейнерами вместо сараев.

Мне тоже нравилось, но по другой причине. Я мало подхожу к городской жизни. Я ненавижу ждать автобусы и лифты, стоять в очередях и застревать в давках, когда даже в субботу в метро – аншлаг. Я ненавижу, что кто-то безличный распоряжается моим временем, свободно мнет, ра­с­тягивает и сужает его...

И вот – жутко расшатаны нервы. Мне не дожить до 130!

Поэтому я стал учиться водить машину: индивидуально и солидно, как полагается человеку, дожившему до тридцати. А доставка мешка картошки на городском транспорте для посадки его в глину – совсем убедила нас, что надо купить хотя бы мотоцикл. И он был куплен! За шестьсот рублей. И на нем мы не проехали и метра – ибо он так и не завелся. А потом наступила зима – и мы едва успели его продать: как раз накануне отпуска цен. Но купить на эти деньги уже ничего не смогли.

Эта весна пролетела быстро. В марте, чтобы обмануть затормозившуюся зиму, мы с Петей рванули на Кавказ – делать этюды. Петя уверял, что там почти лето – и у него полно знакомых. Но снега в горах было не меньше, чем в Москве, а знакомых – один пьяница-художник, предоставивший нам летнюю кухню. Ночью в кухне температура падала до нуля, а в рукомойнике утром замерзала вода. Но все равно, это было замечательное путешествие. Показавшее, как мы по прежнему близки друг другу.

 

***

 

Приближалось лето. На кону была новая идея, разумеется совместная: строить загородный дом, как это уже сделали Лёня с Поэтом, намериваясь снимать там кино и писать музыку. Мне хотелось того же. Петя поддержал меня совершенно. Он вообще был очень легок на подъем, горюч и в первое время чрезвычайно полезен – пока не увлекался чем-то другим.

На дачном участке в конце мая в день привоза стройматериалов вчетвером с Петей, моим отцом и братом мы разгружали машину, поднимали бетонными блоками фундамент, замешивали цемент. Петя был так благороден, что остался со мной ночевать – охранять материал до приезда рабочих, которые собьют его гвоздями во что-то напоминающее строение и тем спасут от страшных местных похитителей, про которых беспрерывно рассказывали родители, помешанные, как и все их поколение, на воровстве и опасностях. Зато ночью в железном контейнере, где мы ночевали, температура упала ниже нуля, словно в горном домике два месяца назад, в чайнике замерзла вода, и перепуганный сон не явился. Утром измученный Петя уехал, я остался ждать рабочих и докладывал фундамент, рассчитав, что после установки сруба это будет сделать труднее. И это было последнее, что мы сделали вместе (считая и журнал).

…Я первый раз жил на даче, которую достраивал за халтурщиками-строителями, внося свои безумные новации. Мне даже нравилось так жить. Это был опыт, не похожий на богемно-нищенский, полный высоких дум, борьбы с мельницами и отсутствием мозолей.

Но никто не ехал. Может быть, их отпугнул дом, который сперва надо достроить? Мне это казалось дополнительной приманкой: вместе что-то хреначить-колошматить, а вечером есть, пить и болтать... Я ждал Лёню, который достраивал собственный дом. Особенно я ждал Петю. Размечтался, решил, что смогу жить здесь зимой. Сделаю, наконец, себе мастерскую. Образуется колония художников. Будем вместе писать. А если и не писать – то все равно хорошо: изолированная жизнь на природе обещала какие-то чудеса.

Первым делом я построил сортир, используя его как полигон, где отрабатывал плотницкие приемы.

Я специально сделал одну комнату большой, с учетом света, так что от обилия окон в ней было значительно холоднее, чем во всем доме. И упразднил чердак, чтобы стрела мольберта не утыкалась в потолок.

 

Приближалась осень, дача была все еще очень грубым подобием дома, хоть я в отсутствии иной работы трахался здесь без перерыва. Пристроил к дому два новых крыла на двух новых фундаментах. Но не было стекол и даже печи. На даче – холодно и сумрачно, нету электричества и всюду щели. Ко мне никто не приезжал, никто за все лето. Лишь отец, вышедший недавно на пенсию – был постоянный напарник, да мать, устанавливающая на еще недостроенной даче порядок, так милый ее сердцу, и так ненавистный мне и Марте. Я продолжал строить, запрещая себе думать о чем-то другом. Поздно вечером в темноте я бесцельно бродил по дому, закутавшись в плед, и подолгу смотрел в окно, как золотая и ржавая краска осыпалась с картины.

Особенно плохо было вечером, когда я раскисал от выпитого. И нечего было делать. Впрочем, я приучился работать при свечах.

Я никуда не ходил, хоть Марта и звала – в поле или лес, скитаться по раскисшим тропинкам – за грибами, доверху изгваздывая сапоги. Написанные охрой леса были неизменно далеки и печальны, как у матерых мосховцев, а в низком клокастом небе, словно Эринии, носились с криком вороны.

Когда не было дождя, и я работал на улице – вдруг слышал протяжный гудок далекой электрички, от которой был только этот гудок – пробивающийся сквозь ветер с запахом дыма. Ветра было очень много, как и неба – в стоящем в голом поле доме, с двухлетней яблонькой и несколькими чудом уцелевшими березами.

Я все ждал, что кто-то приедет и все изменится. Иногда я даже предательски думал о Стрекозе. Но никто не приезжал. Петя не приехал ни разу.

Несколько лет подряд мы виделись почти ежедневно или просто созванивались. Мы жили вместе сутками, не надоедая друг другу – накручивая на одну бабину разговора два своих каната.

Может, Петя считал, что чем-то обидел меня? Я знал, что он никогда не прощает тех, кого обидел. Он просто с ними рвет. Петя мог лгать или лицемерить – с теми, кто был ему безразличен. Я никогда не думал, что это может относиться ко мне. Может, я сам его чем-то обидел: своим высокомерием, желанием диктаторствовать в журнале, уверенностью, что некоторые вещи понимаю лучше всех. Я явно перестал быть ему нужен. И потому что почти не писал картин, но главное – потому, что не участвовал в петиных проектах по добыванию денег, кончавшихся неизменным крахом. Петя, напротив, сошелся с художником С., амбициозным пьяницей-профес­сио­налом, штампующим броские коммерческие полотна, знающим, что нужно заказчику, и учащим его жизни и выживанию в этом лесу. Что же, если ты сюда пришел, все должно быть по правилам, здесь принятым. Мне, взращенному на нонконформизме, и сам С., и его успех, и его мастерская, весь такой подход был до отвращения противен. Как может быть противен рыболову с удочкой проплывающий мимо рыболовный сейнер.

Петя и сам стал слишком резок, прямолинеен, отвязан – и прост, как тот народ, в кругу которого он в основном проводил время. О нас Мартой он вспоминал, лишь когда мы были ему за чем-нибудь нужны: так он относился ко всем своим не-друзьям. Да что там я: у себя дома он не появлялся неделями, зато завел занятный образ жизни: посвятив день нескольким проектам, не имеющим отношения к искусству, ночью в компании новой возлюбленной он колесил на такси по ночным бильярдным, с уважением полушепотом сообщая, что это любимая точка таких-то бандитов, и что вот тот или этот известный в Москве авторитет. Он стал «естествоиспытателем». Для них же он был занятной безделушкой, «художником». Одних тянуло к другим. Тут может быть даже взаимная симпатия. А для Пети, с его коммерцией, даже и необходимость.

Тем временем театр, никогда не процветавший, стал задыхаться от безденежья, едва откашливаясь благодаря их администратору, Абраму Семеновичу, то бишь уже директору, выбранному благодарным коллективом, переведшему театр и его выбитые у префектуры площади на коммерческие рельсы. Все помещения, кроме сцены, превратились в склад товаров, включая директорский кабинет, где по целому дню, как у себя дома, сидели плохо бритые кавказцы.

Миша ушел, постановок практически не стало, дел в театре тоже. Впрочем, Петю научились приспосабливать для специальных дел, на которые ни у кого никогда не было времени: что-то поднести (коробки с товаром, например), починить, вбить гвоздь. Использовали и его знакомства среди состоятельных людей, желающих приобрести какой-нибудь модный западный телефончик, привезенный с южнокорейской барахолки. Параллельно в театре шла глубокая ломка, актеры убегали, а оставшихся увольняли без жалости, да и страсть к перемене дел уже, верно, овладела Петей... Он все больше пил, завел вторую семью и, вдохновленный заполонившей театр торговлей, стал кидаться в рискованные проекты, вроде торговли красной ртутью или постройки завода по производству целлофановых пакетов. Под них начал занимать деньги у своих состоятельных людей без плана их отдавать, а это совсем мрачная практика. С прогоревшим в качестве главного режиссера Колей он занялся торговлей шмотками в Лужниках, стал челноком, добрался до Эмиратов.

Казалось, здесь он и кончит. Но он вдруг встрепенулся, влез в очередной коммерческий проект, на некоторое время у него появились деньги. Тут же завелась новая подруга, кубинка. Это вызвало новый прилив вдохновения и даже ухарства.

Все кончилось вдруг, проект лопнул, оставив без денег и его и несколько близких ему людей.

Я не сразу понял, что он уже сорвался, бес одолел. Все это происходило на моих глазах. Как человек оголтело рванул к собственной гибели. И я уже ничем не мог ему помочь: мне в то время самому нужна была помощь. Да он и слушать бы не стал.

Друзья – это те, кто не меняется во времени, в отличие от приятелей и знакомых. Друг и после двухлетней разлуки ясен и понятен, и накопившийся за два года неидентичный опыт ничему не мешает, да почти и не участвует в дальнейшем. Ибо тебе открыта, тобой изучена основа его духа, которую не затрагивают никакие изменения. Это как душа страны: открыл Некрасова и видишь: ничего-то в России не изменилось за полтора века, – и не знаешь – радоваться или огорчаться?

Но сам процесс нашей дружбы кончился, когда кончилось общее бытие, обеспечивающее единство опыта, единство иллюзий, единство амбиций. Мы начали заниматься другими делами – сперва, якобы, для того, чтобы обеспечить старое бытие, потом – чтобы обеспечить семью и делать новые понравившиеся штуки, потом просто втянулись, не могли сидеть дома, не могли не действовать, не проворачивать каких-то авантюр, когда за вложенный (занятый) рубль получаешь десять, не могли не суетиться, не ощущать себя в конкретном и материально полезном деле. При встречах мы как будто говорили на одном языке, выглядели по-старому, на словах любили все то, что любили двадцать лет назад, но каждый день проводили по-разному, с другими людьми, с другими проблемами, которые решали, не обращаясь друг к другу – и скоро при встречах нам было уже не так интересно друг с другом, да и встреч становится все меньше – а потом они прекратились вовсе.

Год мы не виделись совершенно. А потом он появился вдруг, с возлюбленной кубинкой и вином, чтобы занять деньги, которые он не собирался возвращать – и исчез. Больше мы не виделись.

Он был предателем, мой дорогой друг, очень обаятельным предателем.

Петю видели как-то. Обдерганный, небритый, сильно пьяный, со шрамами на лице. Пригласил на свою выставку. Он еще, оказывается, писал! По многим мастерским были разбросаны десятки его холстов, но если бы он вдруг прославился, и кто-нибудь стал бы ездить и узнавать, выяснилось бы, что все они или растащены, или что кто-то уже замазал их своей живописью.

Потом он был вынужден уехать из Москвы. Потом снова стал процветать, купил машину: не то покончил с живописью, не то сильно кого-то надул, не то получил наследство.

Я думал: в чем причина нашей неудачи? Мы ведь начинали бодро и идей была прорва... Наверное, дело в том, что мы были дилетанты, профессионально обученные дилетанты, дилетанты по умонастроению, по кругу общения, по отсутствию тщеславия. Мы выбрали живопись как личный путь, некую, сродни философской, судьбу. А надо было вступить в «партию», записаться в полк и уже дальше сражаться под его знаменами и в ремесле видеть не радость, а войну, практику по отстрелу конкурентов...

Я еще не оставлял попыток войти в искусство с парадного входа, может быть, с какой-нибудь иной, нежели заявленная, программой. Полет был прерван почти в зените.


 
Tags: беллетристика, картинки
Subscribe

  • Самсон

    У Советского Союза была «великая идея», которую он мог дать миру, как некую надежду, как мощный эксперимент, страшную и работающую…

  • Игра

    Говорить о политике, не в интернете, а дома, за чаем – как это старомодно! Будто возвращаешься в проклятый совок! Но тогда это было…

  • Великая перезагрузка

    Мало верю, что «западную цивилизацию» – через выдуманную пандемию – готовят к «четвертой промышленной…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 7 comments