Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

Последний рассказ дяди - 5 (последняя)


Жена Анюта, когда-то страстно любимая, давно безразличная. Она сделала все, чтобы доказать, что он, несмотря на известный успех, – обычный, посредственный человек, не герой, вообще не то, чего она достойна. Сделавший ее жизнь – нет, не пустой, просто не сделавший ее такой, какой она хотела бы. Ведь только в этом и было его предназначение. Когда-то она мечтала о его славе, воображая, что это будет их слава. А это стала его слава. Как и вообще его жизнь стала его жизнью – и только. Он не хотел уменьшить свой мир до семьи, до счастья двоих, все рыскал на стороне, а, уверившись, что он и вправду писатель, решил, что имеет какие-то особые права, что ему больше позволено, чем другим. Что все позволено ему ради вдохновения. Но ей безразлично, что думают о нем другие, как он их обманывает. Она знает, какой он на самом деле. Сейчас он просто пьяный, как почти каждый вечер. Растративший лучшие силы и лучшие чувства на других. Он понимает, как она права.

– Ибо не понимаю, что делаю: потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю. Вот как сказано в Библии, – сообщает он ей примирительно, пока она привычно стаскивает с него пальто.

Паразит он, конечно, писатель…

 

Он думает об Оленьке. Ее коленках, животе. Он ловит себя, что вновь стал думать о том, как хорошо устроена женщина. Этот уходящий вглубь, под ноги живот, и взрыв коленок, изгиб спины в пояснице, и мягкий упругий шар ягодиц, взлет бедра, в форме архитектурной волюты. Это если смотреть на нее сбоку, обнаженную, лежащую рядом с ним, уже немного сонную, непонимающую саму, как она прекрасна!

А то, что у нее внутри, эта бесконечность, которую он ощупывает своим лотом, пытаясь достичь дна и убеждаясь, что этот туннель бездонный. Что он – как соединение с космосом, из которого мы все пришли, пройдя через этот же туннель.

Желание, простая химия крови – превращает тень женского лобка, вещь вполне обычную и даже отчасти функциональную, во что-то необыкновенное, желанное и удивительное. Это ли не мистика в наше рациональное и безразличное время, пусть и очень природная, «натуральная» мистика. Но и вполне реальная, легко демонстрируемая, всем знакомая. Человека охватывает безумие, обычные вещи становятся необыкновенными – и хоть так мы приобщаемся к «чуду».

Алкоголь как всегда возбудил его. Но жена бессердечно скрылась в сон, оставив его одного с его возбуждением. Он долго не мог заснуть: мозг то порождал соблазнительные образы, то боролся с ними, когда они приобретали слишком большую конкретность, чтобы загородить их беспамятством сновидения. Заснул он лишь к утру.

…Встал он невыспавшийся, в дурном настроении, скоро перешедшим в злость. За завтраком он поругался с сыном, говорившим какую-то циничную чепуху, а потом с женой, вздумавшей его защищать. Раздраженное состояние сохранилось на весь день.

Сидя в кабинете, подумал об Оленьке. Хотел позвонить, но где ее теперь поймаешь на Новый Год! Где-нибудь веселится с молодыми, изменяет ему.

Он запустил пальцы в поредевшую шевелюру. Эта мысль была невыносима, как иногда невыносима бывает мысль о смерти. Лучше бы он не знал об этом. А если бы узнал? Все равно простил бы. “Старый хрен сошел с ума”, – сказала бы она. Может быть, всех учителей изящного он и мог бы ей заменить, но всех сексуальных партнеров – вряд ли... Вот и Сократ так же: пытался привязать своих мальчиков силой мысли. Ну, может, мальчиков этим привязать и можно… Нет, так думать неблагородно. Нельзя так думать о женщине. Надо уважать свою женщину. Тогда и она будет себя уважать.

Почему мы распутничаем – потому что не уважаем себя. Почему он сам распутничает: потому что не уважает свой прежний выбор, не уважает свое прошлое, свои убеждения, в которых сексу было отведено не так уж много места.

Он не стал звонить Оленьке.

К вечеру он почувствовал себя плохо. Прилег в кабинете на диван. “Сердце, – думал он, – голова, печень...” Так что же? Ответа не было. "Вот помру теперь, когда как раз готов создать великое…"

Через час бессонного лежания полегчало.

Он сел писать: времени не было. Скоро, может быть, конец, откладывать некуда.

 

Он трудился увлеченно, с внезапно проснувшимся интересом, – отрабатывая за расслабленность и безделье всего Нового Года. Гостиная была еще завалена праздничным сором: пробками от бутылок, обрывками серпантина, бисером конфетти, потерянными и порванными веревочками от конфет, лентами от цветов. Кусочки праздника, словно ветром, занесло даже в его кабинет, несмотря на закрытую дверь.

Жена, героически одолев черновую уборку, уже спала. Пронзительностью ночной меланхолии, головной болью еще не прошедшего похмелья, усталостью, ноющим перегруженным животом, мозгом, возбужденным и раздраженным – на людей и себя, он обтесывал и ваял эту внезапно посетившую его фантазию.

Да, это было что-то фантастическое, редкое в его творчестве. Довольно страшненькое, выросшее из настроения и чтения, не из опыта (он не был сумасшедшим), но он знал, что сама жизнь постоянно подыскивает для себя формы из литературы.

Оно вырисовывалось, оно приобретало плоть. Моментами у него захватывало дух от смелости и необычности собственной фантазии, и даже становилось как-то жутковато, словно он глядел глазами постороннего зрителя, принимающего все за чистую монету, зная, однако, что утром диковинный этот плод может побледнеть и скукожиться, как плохо завязанный воздушный шарик. Как эта новогодняя бижутерия. Превратиться во что-то маленькое и противное. Такое, на что и смотреть не захочется.

Настроение, которое минуту назад пыталось зашкаливать, вдруг показало ноль интереса. Мысль натолкнулась на мысль, движение застопорилось... Да и хватит. Как-то сразу начали слипаться глаза.

Он бросил ручку и лег на диван...

Лежа, несколько раз зевнув, он представил себе это существо – теперь, когда ничто его не отвлекало, – как будто все это было в действительности. Как оно где-то появилось, неведомо каким образом, и не могло этого понять, пошевелило лапкой: за десять комнат, десять коридоров.

Как оно живет, для чего? Существуй, сказали тебе! И начинаешь тыркаться. Вот что необъяснимо. Откуда ты взялось? Неизвестно.

Поползло. Куда? Это оно знало... Смешно. Сонный бред...

И вдруг проснулся. Или не заснул? Неужели опять бессонница? Он стал в отчаянии добиваться того, что не получилось естественно: зевать, тереть глаза, путать мысли – имитируя засыпание или объясняя ему, как это делается, если оно забыло. Черта с два!

Сдался, стал просто глядеть в проем незашторенного окна. Голые белые ветки шатались на фоне черного неба с проносящимися серыми облаками. Там холодно, ветряно, а тут тепло, хорошо, сонно... Так сладко, так спокойно... Рот растянулся в услужливой зевоте.

Увы, обходной маневр тоже не помог. Он прислушался к тишине. Во всей квартире тихо. Из спальни ни звука. Все спят (соб­ственно, одна жена). Сын еще не пришел от "товарищей". Так лежал просто и думал не думая. В конце концов, утром на работу не идти. И малые дети не разбудят. Все это давно в прошлом. У его возраста тоже есть своя приятность... Чуть было в третий раз не заснул.

Потом какой-то звук, будто где-то подвинулся стул. Что-то обвалилось. Потом ближе. За стенкой, кажется. Затем что-то зашуршало в углу.

Он повернулся в сторону звука и прислушался. Тараканы? У них комфортно жили большие черные тараканы. Ночью иногда они шуршали по стенам и неуклюже падали на пол. А что, если бы такой упал ночью на голову... на его умную го...

Он вновь открыл глаза. Кто-то определенно скребся. В ночной тишине это звучало довольно громко. Может быть, мышь? Мышей у них не было, но ведь могла завестись. Звук иногда смолкал и возобновлялся. Словно кто-то пробирался в крепость, целенаправленно роя подземный ход. В углу под столом. Как странно...

Он хотел встать, включить свет. Но это означало бы признать свой кошмар, придать ему статус реальности. А связываться с кошмарной реальностью у него теперь не было сил.

Можно было пойти к жене, лечь в ее жарко согретую постель, под теплый сонный бок, немного жирноватый, но родной. Так в детстве он убегал от ночной опасности к маме. Зачем он решил спать в кабинете, все время он делает ей назло!..

У него вспотела спина. Сердце суетливо стучало, как трусливый часовой со своей преждевременной тревогой.

В углу явно шуршали и рвались обои.

Просто отходят, отклеиваются. Зимой после проветривания такое часто бывает: клей не выдерживает перепада температуры, – успокаивал он себя.

Но что-то было уже здесь, по эту сторону стены. Он понял это по наступившей тишине. Или по новому звуку. Ему казалось, он слышит, как оно медленно двигается по полу. Скир, скир, – скрипят металлические коготки...

“Может, это у меня в голове?”

Он попытался успокоиться, усиленно и ритмично задышал, а потом вновь прислушался, задержав дыхание. Тихо.

– Уф, – пробормотал он.

И вдруг снова: скир, скир... Нет, это явно в голове: последнее время его не оставлял шум в ушах.

Однако он привстал и зачем-то посмотрел на пол, туда, ближе к столу. Он уже довольно хорошо видел в темноте.

Лунный свет вычертил четкий, ломанный объем, захватив спинку стула, листы на столе, случайные, уже неидентифицируемые вещи. В неправильном освещении дальние и ближние планы наползали друг на друга, сливались, перепутывались, строили мерзкие рожи.

И он увидел: там было страшное ощетинившееся существо. Оно пряталось в темноте под столом, между ножками стула. Какой-то краб вареного розового цвета с оттенком зеленого, с выпученными глазами и широко расставленными клешнями. Это на первый взгляд. На самом деле оно было неопределеннее и страшнее. Казалось, оно наблюдает за ним из-под стола, чуть-чуть пошевеливая задранными клешнями.

Он только успел сдавленно вздохнуть, охнуть – и включил свет. Под столом лежал смятый обрывок серпантина, каким-то образом занесенный в комнату.

“В другой раз будет инфаркт”, – подумал он, разозлившись на жену, бросившую этот бардак и спокойно почивающую, на себя, на дурацкие праздники, проходящие слишком хаотично и буйно.

Он выключил свет. Взбил подушку, со вздохом опустил голову. Невольно его взгляд упал на темный квадрат под столом. И он вновь увидел этого страшного краба.

Он вскочил и поспешно включил свет.

– Чтоб тебя! – выругался он, встал и, досадуя на себя и свои нервы, пошел к столу, чтобы подобрать и выкинуть идиотский обрывок.

Он присел, протянул руку, осторожно, как гладят чужих кошек:

– Ну, давай, мерзкое создание...

И вдруг голову пронзила боль. Это краб изогнулся и укусил его ядовитой клешней за палец. Так ему показалось. Впрочем, он уже плохо соображал. Яд достиг мозга, и он взорвался. Герман Витальевич вскрикнул и упал. Еще некоторое время он стонал, переворачиваясь с боку на бок. А в квартире было тихо. Все спали.

Утром его найдут уже остывшим. Инсульт, первый и последний. “Легкая смерть”, – скажет медсестра, а за нею соседи и пожилые родственники – и позавидуют, словно “легкая смерть” и является целью разумного существования.

«Нечего себе “легкая”! – обозлился он. – Тебе бы, дура, такую!»

А лег-то, лег – как король!.. «Если выживу, знаю, что-то напишу:

Смерть – это ощущение, что ничего не сделано, вдруг!»

 

Герман Витальевич поставил точку: вот, написал, а что такое написал? Цена этой почеркушке – пятачок. Это ли он хотел написать? Теперь, когда времени почти не осталось.

Он лег неудовлетворенный. В темной комнате под стулом ему что-то померещилось. “Ну, вот, так тебе и надо, борись теперь с порожденными тобой призраками. Так всегда и бывает: человеческая фантазия легче всего изобретает смерть. Впрочем, она мне теперь виднее всего”.

 

***

 

Предлагаем отрывки из дневника Германа Витальевича, найденного после его смерти. Несколько мыслей, пришедших в голову за всю жизнь.

 

***

 

...И имени его не будет на площади...

(Эпиграф перед рукописью)

 

Жил на свете теоретик-графоман. И писал “философские записки”... Скучный роман.

 

Писательский труд – это летопись особой истории, которая живет в моих представлениях. Это невостребованные резервы жизни, которые составляют мое миросозерцание, превратившееся в мироздание, когда о них заговорил писатель, и таким образом – магический процесс отражения отражений, превращающихся в реальность, – а реальность и является главным дефицитом писателя, потому что негативная действительность воспринимается в лучшем случае как иррациональность, призрачная химера.

Писательский труд – это летопись никогда не бывшей жизни как отражение так называемой “реальной” жизни, воплощающей случайность, непредвиденность, непонятность “реальности”, и единственным критерием правдоподобия литературы являются сложные непредсказуемости, элементарность сложности, действенность элементарности – и это парадокс жизни, которая одинаково скроена из великого и ничтожного, из примитивной атомистики великого и неэлементарности примитивного, то есть всеотрицающая и уживающаяся со всем, и писатель – регистратор этой неисчерпаемости.

 

…Человек это существо, благодарно интересующееся миром.

 

Моя любовь к Богу, это любовь эстетическая. То, что я имею в душе, не умещается в плоскость повседневности. Наверное, мы называем озарением, религиозным восторгом эту попытку превратить искусство в бескомпромиссную действительность. Искусство производит впечатление истины, то есть вызывает абсолютное доверие к шедевру, который своей уникальной всеотзывчивостью не может лгать. Мы со всяческим доверием принимаем послов, называя их послами, потому что они говорят не о себе. Не видя никого, кроме себя, люди создали Бога, как реакцию искусства изменить самим собой мир.

Эстетическая любовь к Богу – это не реальность, это красота, которой мы отводим место Повелителя. Она дает нам радость, кормит нас – она действительно наш Отец, Хранитель и Бог, и оторвать и трансцендировать ее – уже ничего не стоит и даже представляется логически верным и справедливым. Если мы любим храм, его тишину и свет из окон, если мы любим перемаргивание свечей, блеск золотых окладов и лики за ними, если нам приятен запах ладана и спокойные умные лица батюшек, то наши чувства принуждают нас поверить и мыслям строителей, и в цель строения. Это подмена, которую ратифицирует разум, ратифицирует в силу мнимой справедливости. Человек всегда склонен преувеличивать свою любовь и свою ненависть, предавать своим аффектам неприсущую им и фантастическую значимость. Он так бережет свою душу, что мечется в бесконечных заблуждениях и непримиримой субъективности... Те же Толстой с Достоевским. Мережковский их рознит, а они похожи. То строгие арбитры истины, а то – игра в поддавки: в человечестве нет братства, разум отрицает сострадание. Поэтому любви мог научить только Бог. Значит, Он есть... Верный вывод из неверных посылок. Почему же в человечестве нет братства, и разум столь жесток? Вовсе нет. Человек не остров, а материк и... не спрашивай, по ком звонит колокол, прав Хем. И каждый это чувствует, даже неверующий. Это объективно.

Однако, не есть ли так называемое объективное – только еще более сильно замаскированная субъективность, якобы снятая операцией личной незаинтересованности и смирения? А смирение, как известно, паче гордости.

 

Вот оно – искусство: возможность возвышенно плакать о своих слабостях.

 

Философия – способность управлять чувствами и тогда, когда даже тело, их носитель, капитулирует. То есть, род йоги.

 

Направив порыв духа на благо, у Сенеки можно уйти из-под власти фортуны, как у Будды можно уйти из-под власти сансары.

 

Философия эллинизма, при всей ее бесспорной гуманности, была слишком аристократична. Вот почему возвысилось христианство, возвещенное “рабом” для “нефилософов”.

 

Обрести искренность и чистоту – это обрести свое место в темном кинозале, с которого можно, наконец, беспрепятственно смотреть кинофильм, не опасаясь сморканий и шиканий.

 

Все в жизни – это исключения.

 

<1982-2006>

 

 


Tags: беллетристика
Subscribe

  • Роман-Кош

    Это наше отношение к тем, кто хотел нас остановить! Альбом:

  • Шанс

    Революция – фрейдистский бунт против Отца, шанс опрокинуть сложившийся миропорядок, устоявшийся политический консенсус – и получить…

  • Две традиции

    До 17-го в России была сравнительно мягкая диктатура царизма. После 17-го – жесткая диктатура большевиков/КПСС. Ослабление диктатуры в…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 19 comments

  • Роман-Кош

    Это наше отношение к тем, кто хотел нас остановить! Альбом:

  • Шанс

    Революция – фрейдистский бунт против Отца, шанс опрокинуть сложившийся миропорядок, устоявшийся политический консенсус – и получить…

  • Две традиции

    До 17-го в России была сравнительно мягкая диктатура царизма. После 17-го – жесткая диктатура большевиков/КПСС. Ослабление диктатуры в…