II. ДЕНЬ ВСЕХ ВЛЮБЛЕННЫХ
...В тот вечер после тенниса Даша зашла к нам в гости. Это всегда было чем-то чревато: то Кирилл ломает палец, то у него случается приступ аппендицита. Я ждал, что Оксана скоро придет с работы, но не торопил. Вряд ли в редакции не воспользуются поводом –- выпить и повеселиться в тесном кругу, с рискованными заходами в пограничные области, как бы дозволенные духом мероприятия. Поэтому я не обольщался, что меня туда позовут.
И не надо. Последнее время нам с Дашей хорошо говорилось вдвоем. А придет Оксана — и эти две великолепные женщины начнут состязаться в остроумии или вспоминать какого цвета был бантик у подружки, встреченной двадцать лет назад в булочной, меня задвинут в угол: куда мне с ними тягаться!
Около одиннадцати Даша спохватилась и сказала, что ей пора идти. Я решил проводить. Я очень любил эти проводы близких мне женщин, рука под руку — только чтобы не дать упасть. И какая-то новая мера откровенности в недолгом ночном разговоре до метро. Я не понимал, куда пропала Оксана, предчувствовал тяжелый разговор — это меня угнетало, не хотелось думать об этом вовсе.
Мы вышли из подъезда и столкнулись с Оксаной. Впрочем, она была не одна... Они стояли здесь и прощались. Оксана была в каком-то угаре: она отшатнулась от нас, потом низко поклонилась, издалека, и страшно ненатурально засмеялась. Я так же издалека поклонился им. Чтобы это могло значить, кроме того, что она пьяна (последнее время она часто пила на работе)?
У метро я поцеловал Даше руку и сказал спасибо. Может быть, за то, что я был при этой сцене не один.
Дома я сразу понял, что Оксана хочет мне что-то сказать, что-то страшное. Неужели то самое — окончательное? Ноги ослабли, бешено забилось сердце, я ждал и трепетал, как при объявлении смертного приговора (когда продолжение неизвестности, может быть, хуже топора).
— Ну? — спросил я намеренно спокойно.
Она отшатнулась в угол и заикающимся голосом, не отменяющим его торжественности, произнесла:
— Я считаю, что между нами отношения кончились. И я прошу тебя, сейчас, если ты можешь, уехать...
Поразил не смысл слов (чего мы друг другу не говорили), но тон.
— Твоя любовь зашла так далеко?
— Да!.. Наверное, я дура, что говорю об этом, но я слишком уважаю тебя, чтобы скрывать...
Пока я был оглушен и еще не чувствовал боли. Так же оглушенно, почти с облегчением стал собирать вещи. А она заперлась в ванне.
Я стал думать: доехала ли Даша? Самое простое — поехать переночевать к ней, а там видно будет. Такой повод: он отменял всякие ссылки на непрочитанные страницы. Но у нее молчал телефон. Холодно я сообразил, что она поехала к Артуру, ненавистному своему возлюбленному, а прочие друзья совершенно не в курсе, и у меня не хватит духа им объяснять...
Из метро я позвонил родителям:
— Я сейчас приеду.
И вот я снова в своей комнате, столько лет спустя. Мое состояние было, верно, столь отчетливо написано на лице, что родители ни о чем не спросили. Я погрузился в глухую бесконечную бессонную ночь…
На следующий день они вдруг вспомнили про батумских друзей, к которым я мог бы отправиться с гуманитарной миссией. Сегодня же отец пойдет отбить телеграмму, послезавтра я улечу... Но как дожить до послезавтра?
И утром я сорвался на электричке к Леше.
Леша — бывший геолог и художник. Последние два года я редко видел его — с тех пор, как он поселился за городом, потеряв желание и возможность снимать комнату в Москве, став плотником и строителем собственного дома. Пару месяцев назад я был у него, еще с Оксаной, и увидел, как далеко он продвинулся, превратив изгнание в смысл жизни.
У Леши был наш общий приятель Андрей-Хаер, приехавший на своей иномарке, и мы заговорили о здешней коммерции, на которую Хаер убил год.
У него была палатка рядом с “Пекином”, место стремное и злачное. Ее теперь нет, осталась машина. Больше всего достал его контингент: бомжи, бандиты и шлюхи.
— Я боялся шизануться. Что-то начинает твориться с душой. И хотел, да больше не мог...
Очевидность этого была заметна по его помертвевшему, постаревшему лицу, усеянному какой-то сыпью...
Меня очень интересовала его палатка… Наверное, в этом было что-то самурайское, акутагавовское. Но молчание, но открытая отдача боли — были еще страшнее! Стоило только задуматься, сосредоточиться на ней — и я просто бы завыл, начал бы биться головой об стену... Это и так предстоит мне ночью, второй бессонной, кошмарной ночью...
Я был обманут легкостью, с которой перенес кунцевскую разлуку. Может быть, потому, что сидел дома, в привычной обстановке, с книгами, работой. Не было чувства, что я ушел и что-то бросил. Не было ярости и обиды. Мы разъехались, словно друзья, с ощущением, что так же легко можем снова съехаться. Когда не жжешь мосты — не чувствуешь и потери.
Но никогда меня не выгоняли — я уходил всегда сам. И я сам решал, когда мне вернуться. Дверь как бы всегда была открыта. Не надо даже было каяться в чем-то, надо было просто спокойно объясниться и признать, что оба были неправы.
Все это в прошлом. Я не находил инструментов, которыми можно было здесь что-то поправить. Мосты действительно сгорели, и сжег их не я. Поэтому они сгорели по-настоящему...
Днем я позвонил и сказал, что зайду за одеждой. Завтра утром был мой самолет…
Я столкнулся с ними в двери подъезда: они только что вышли из квартиры. Может быть, он даже там ночевал (подумал я смутно, и отогнал эту мысль).
Два чужих человека. Чужая женщина и чужой дом. Два натолкнувшихся друг на друга антимира, не способные даже взглянуть друг другу в лицо. Не способные сказать двух слов.
(прод. след.)