Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

Blue Valentine - 18


XVIII. ВИТЯЗЬ НА РАСПУТЬЕ

 

Это было лет семь назад: на какой-то рок-хипповой тусовке я увидел белокурую девушку с лицом, с которого рисуют ангелов. Ее звали, как почти всех девушек, Оля. На этой же тусовке присутствовал  Максим С., наш близкий камрад,  со своим приятелем, начинающим писателем П. Пару недель спустя Макс привел ее в гости в качестве своей подруги, а потом жены. Оксана была у них на свадьбе, пока я торчал в Саратове, где снабжал петину выставку концептами и отдыхал от Москвы. Вскоре у них родилась дочь. Потом Оля ушла к Юхананову (в студии которого актерствовала. Я был на одной репетиции — выпендрежная заумь в стиле Макса. Похоже, он повлиял и на Юхананова, как влиял на всех своим захватывающим безумием.) Макс с горя метнулся на войну в Абхазию. Потом пришел к нам, взвинченный, раздавленный. Лишь яркие картинки войны отвлекали его. Я тогда не нашел слов утешения: все это было неожиданно. Если бы мне сказали, что Оля похищает детей с целью продажи, я бы не больше удивился. Макс звал негодяя не иначе как “гнойным пидором” и с мстительной радостью рассказывал, как наставлял Юхананову рога — с собственной женой. Мне это показалось тогда нелепым и жалким. Потом я понял, как это бывает (жаль — поздно).

 

А тогда я высокомерно отверг это, как дурацкое и лишнее, не имеющее касательства к моей жизни, довольный, что все это произошло не со мной...

А потом Макс влюбился в Ивонну Андерс. И (по его словам) она в него. Теперь у него было на миллион одних телефонных разговоров с Лос-Андже­ле­сом. В общем, выбор был дик до странности.

Макс заходил на днях. Такой же безумный, как раньше. Большая голова на щуплом теле. Писал арийско-азиатские сценарии для Ивон­ны, осетинской царевны. П., его старый приятель, кажется, также целиком вышел из максова безумия, вооруженный манерой, как Афина. Теперь Макс превратился в героя его рассказов. Макс, кстати, рассказал о ярости П. на мою прошлогоднюю статью о нем. Обещал вызвать меня на дуэль на астральных топорах и убить. Может быть, ему удалось.

 

Я всегда думал, что жить без тормозов — прерогатива гения. С этой точки зрения Петя был живым классиком. Он жил с тремя женщинами, от двух имел детей и ни с одной не мог расстаться. Он торговал, у него был огромный долг, который ему никогда не выплатить. И он продолжал писать картины — значит, не выплатит тем более. Тем не менее, он заслуживал уважения. У него было чувство долга перед своими женщинами. Во всяком случае, материального. Если бы его не было, ему было бы легче как художнику. И он брал деньги под хромающую, плохо организованную торговлю, и проживал их с богемной удалью.

Мне были знакомы порывы. Но у меня не было душевных сил отвечать за их далекие последствия. У меня не было охоты долго настаивать и внедрять свое бытие в чужой порядок вещей. “Я птица слабая, мне тяжело лететь...” — была в моей молодости такая песня. Я мог лишь жить в своей норке и что-то там между прочим делать. Творчество стало формой проведения досуга. Досуг же у меня был — вся жизнь, ибо обстоятельства позволяли не искать ненавистную работу. Даже журналистика казалась глупой и вздорной. Многое я мог преодолеть на необходимости. Собственной же душевной агрессии — ни грамма. Душа заболевала от всякой слишком большой нагрузки. Я прямо чувствовал эту усталость души, как чув­ствует бегун растянутые связки. Любое нравственное столкновение с реально­стью — и я уже не спал по ночам. Но я боялся пользоваться “допингами“, чтобы не породить новые костыли, без которых я не смогу далеко уйти.

И я запрещал себе предаваться тоске — как поведению бесполезному, слабому, взрывающему мир с окружающими. “Все хорошо”, — убеждал я себя десятки раз на дню. “Взглянуть бы на свою жизнь со стороны — может быть, это не так страшно? Или, напротив: понять всю ее несостоятельность и абсурдность”.

“Я как витязь на распутье, — записал я в дневник. — Все думаю, думаю — куда идти? Уже построил дом, обзавелся семьей, хозяйством. Конь мой богатырский стал клячей: мы с сыном пашем на нем. И каждое утро я хожу к камню и чешу в затылке.

Журналисты из ближайшего города приезжают и спрашивают: не проезжал ли здесь богатырь и куда направился? Мои отвечают: “Нет, судари, никого не видели”. Журналисты идут к камню, фотографируют и возвращаются в город”.

 

Ослаб прежний интерес к чужой мысли. Мне казалось, что я узнал что-то такое важное, и теперь уже все другое виделось фразой. Пиетета к творчеству у меня не осталось никакого. Но и обратного хода я не делал — влиял чужой пример.

Например, Фред, первый оксанин муж, был сильнее меня как художник. Но он уже выпал из живописи, потому что слишком хотел разбогатеть. Сколько друзей ради благой цели — обеспечить семьи или заработать на последующую свободу — влезли в это болото, и если не погибли еще в нем, то должны были сделать это в ближайшее время. Шура Антисфенов, в тринадцать лет прочитавший Спинозу, год не читал книг вообще, хотя и аккуратно покупал их. Совпав с Фредом у нас дома — дал представление о вечере с “новыми русскими”. В то время как Ричард со своим американским приятелем Марком и стихийно зашедшим писателем Стаканским рассуждали о душе (за которой американцы сюда и приехали), их русские друзья обсуждали достоинства своих BMW, проценты, операции с шестизначными долларовыми суммами... Они хотя бы сохранили чувство юмора, что спасало ситуацию. Мне было грустно — и неприятно: кто дал мне право быть высокомерным? Сильно ли я поступаю, не поступая никак (в материальном смысле)? Может быть, пойти работать к ним? Или открыть свое? На том уровне культуры, на котором я находился, было трудно удержаться. Как пианист — я должен был ежедневно тренировать пальцы. Другой вопрос — для чего? Я со всем и со всеми расплевался. Я существовал, как человек совершенно пустой, может быть, — для друзей, еще не совсем отплывших в коммерцию. У меня не было даже наглости сказать, как Стаканский: я поэт — и пошли все на х...! Для этого надо держаться за людей. И завидовать размаху их осуществления даже в чужой мне области. А какая моя, и кто дал мне право выбирать?

 

— Ну, что ты думаешь? — спросила Оксана, когда пошли титры “Ночного портье” Лилианы Кавани, принесенного мной все из того же салона.

Мы теперь смотрели много видеокино. Это была одна из немногих форм нашей совместности, интеллектуальная ванна для двоих. Особенно для Оксаны, недавно расставшейся с радио и испытывавшей сильнейшую душевную пустоту. Потом мы долго эти фильмы обсуждали. С точки зрения нашего нового опыта.

— С точки зрения классического отношения к войне может показаться возмутительным: любовь бывшей заключенной к своему быв­шему палачу. Лишь потом понимаешь, что всё в этом фильме безумно и все — безумны: героиня, герой, его уцелевшие нацистские друзья.

— Мне кажется фильм надуманным.

— Ничего подобного, все это весьма реалистично. Она (героиня) подростком попала под мощное физическое и психическое воздействие этого эсэсовца (Макса) — и героине удалось выжить и “не сойти с ума” лишь благодаря тому, что ее психика совершила подмену: стала видеть в величайшей муке — наслаждение. Садист создал мазохиста (возможность чего, кажется, отрицал Делез). Более того, они были намертво связаны друг с другом. И когда героиня видит Макса двадцать лет спустя — в ней снова срабатывает старая ролевая установка: она начинает играть ребенка в концлагере, влюбленного в своего “отца”-мучителя. И чем более жизнь для этих двоих приближается к условиям лагеря (благодаря стараниям “друзей”, желающих уничтожить свидетеля), тем подлиннее и безумнее становится игра, уже совсем не напоминающая любовь. В конце концов, он одевает ее девочкой — в гольфы, юбочку, сам надевает нацистскую форму — и они выходят из дома. Они добираются до моста, где их убивают. Это не кощунственно и не пошло. Это может быть. Настоящее искусство никогда не врет и не спекулирует.

И еще мне понравилась режиссерская работа. Редко кто так точно показывал женщину. Подобно тому, как женщина даже в самой короткой юбке умеет скрыть нижнее белье, так и Лилиана Кавани удивительно обтекаемо показывала самые пикантные и двусмысленные сцены.

 

Я “окреп” настолько, что снова мог читать философов и прочих болтунов. Ворочал глыбы духа и отяжелевал. Значит — все у меня повторится. Я не знал, что еще должно произойти, чтобы я понял? Все выяснил о себе и своей жизни. Нашел силы на шаг. Умереть что ли кто-то должен?! Умереть и передать часть своей силы мне? Своего опыта. Может быть, так получаются гении — когда рано умершие родители “подселяются” в виде некоей энтелехии к своему чаду — и ведут его по жизни. Тогда в 15 лет первые зрелые стихи, в 16 — пьеса или роман, в 23 — шедевр мировой величины, в 27 — смерть.

На самом деле в культурном плане человек приблизился к своему потолку. Невозможно разбираться в хитросплетениях логики и онтологии — и тонко разбираться в литературе. Талантливые беллетристы как правило невежды во всех остальных областях. Талантливый артист ничего не знает, зато чувствует как паровоз. Любое большое знание, талант, осуществление — придавливает. Хочется свободы, хочется безболезненного проникновения во все области чувств. Этим я и занимался по жизни. Ласкал свою энтелехию — и поэтому остался совершенно пустым человеком.

Странно, но в культуре я любил то, что не делал сам: надсад, резкий безумный колорит, грубый откровенный обнаженный стиль пьяных, бескомпромиссных и бесстрашных поэтов-эксперимен­та­то­ров, распутников и гомосексуалистов. Экспериментаторов прежде всего над собой. Я же был почти академичен, почти Лосев или Тынянов (без новаторских заслуг последних и их трудолюбивого педантизма).

Наверное, все было оттого, что у меня была жизнь ума и не было жизни сердца. Довольно развитый ум разоблачал иллюзии и предупреждал об опасности. Слабое здоровье и расшатанные нервы препятствовали рисковать... На таком скудном пайке художник не живет. А ведь Макс давно предсказал мне, что я эксперт, но — не творец искусства.

 

Утром позвонил Леша. У него умерла мама. В субботу кремация и поминки.

Вот проблема и “раз­решилась”. Завернувшаяся на теософии, она совсем разрушила отношения с Лешей. И вдруг умерла от опухоли в мозгу. Может быть, в этом была вся причина.

Выносом тела из морга руководил усатый мужик в синем халате. Он же был водителем и хозяином “риту­аль­ного” автобуса. Людей было немного, все они поместились в автобус. Я повез лешиного отца, давно жившего с его матерью в разводе. Потеряв автобус при выезде из морга — мы чуть не опоздали на кремацию где-то в Ново-Косино, на другом конце города, за кольцевой дорогой.

Суббота, площадь забита автобусами и народом, освобожда­ющи­мся от своих родственников. Очередь сократилась за сто тысяч, сунутых в нужную лапу. Внутри — конвейер. Музыки было не слышно из-за металлического лязга под полом. Уже пустая тележка нелепо торчала в углу, пока ее не перехватили чьи-то нетерпеливые руки. Женщина-адми­ни­стратор командовала процессом: делайте то, делайте это, как в ЗАГСе: встаньте на коврик, сойдите с коврика, обменяйтесь кольцами... “Кто желает, может попрощаться с покойной...” — словно она уже их собственность. “Мы выражаем соболезнование. Ритуал окончен”, — скороговоркой, без точек. И уже ввозили нового покойного. Нас же ушел в черную дыру в полу. Каково ему там?

Ужас, не дай Бог так же умереть! — думал я. Умереть вторично (в дыре — телом). А ведь все так и будет. Кладбище, конечно, гораздо человечнее. И никто не ограничивает тебя временем.

На поминках были пьяный мамин “ученик” Паша с сестренкой Наденькой. Паша — работяга из Подмосковья с Апраксиными (по его уверениям) в крови. Отлично, по словам Леши, пел, жил в деревне, рыл могилы, строил дома, дрался с женой. Лил слезы и говорил трогательные банальности о том, что для него значила лешина мама, как она его духовно вела и спасала, мало ел, много пил. Какой-то прикол в нем все же имелся. Что-то от Бармалея, но без его богемной хо­лености (Барма­лей, сын академических родителей, страдальцев и лагерников, давний друг семьи Оксаны, в прошлом году замерз пьяный на улице). Пашина жена — совершенная баба с лицом алкоголички. Два дня назад сестра ее Светка голая выбросилась с балкона. По виду не скажешь, что им тоже долго жить.

Я тоже любил строить (строитель-Сольерс). Но здоровье не давало мне спиться. Я собирался трезвяком лелеять свою скорбь.

Теперь у Леши будет квартира. В героически построенной даче отпадет надобность. А жаль: это была маленькая эпоха в моей жизни. Place to survive.

И пока Леша не переехал, я зарулил к нему в гости. Вдвоем смотрели его видеокино о моем дне рождения. Видеокино — удвоение бытия. Философская, а не эстетическая проблема (пока — за отсутствием умения). Жизнь совершенная и увиденная в процессе совершения. Наполнившаяся еще одним смыслом, как все увековеченное и удлиненное. Располагающая к ответственности, как приговоренная длиться.

— Кто это? — спросил Леша, показывая на Дашу. — Я за ней наблюдал весь вечер. Странная девушка.

Я не поинтересовался, почему странная, это и так было ясно.

Потом я поехал на собственную дачу, совпав с долгожданным включением электричества. Сосед катил на велосипеде, обмотанный проводом, как электрик Петров.

В доме было тихо и пусто, и совершенно не по жилому. Мышь каталась по полу, словно капля ртути.

 

Кончился ремонт, кончился дачный сезон и кончились оправдания моего безделья. Я воспринимал осень, как что-то мучительное, она надвигалась на меня глобальными решениями и не предвещала ничего хорошего.

Вместо работы я вновь записался в теннис.

Зимний теннис — не летний, это совсем другой порядок цен. Я оправдывал себя, что это мое единственное отдохновение.

Действительно, очумело носясь по корту, отрабатывая и нанося удары, иногда побеждая соперников — я испытывал прилив сил, почти любовное возбуждение. Душащая депрессия проходила. В жизни так мало радостей, и отказаться от этой последней — было бы очень горько.

К тому же я виделся здесь с Дашей.

В этом была какая-то слегка будоражащая игра: придет — не придет, что скажет, что сделает, будто она могла сделать что-то удивительное или важное для меня.

Слушая бескорыстно болтающую Дашу, Оксану, иных умных дам, я подумал, что женщины более предрасположены к литературе. Они приметливы, завоевание своего места под солнцем у них с детства основывалось на слове (сплетне, уколах самолюбия, отыс­кании слабых сторон чужого характера). Мужчина действует напролом. У него много ставится на физическую силу и самоуверенность. Мир не осваивается, а отторгается как враждебное, требующее переделки. Женщины конкретны, их мир состоит из хорошо понятых мелочей. Ошибка грозит смертью, как у сплоховавшей бабочки.

Плести языком великолепные кружева, уничтожать языком — это оружие женщин. Мужчины никогда не культивировали именно этот способ борьбы. Замечательно остроумные и злословные женщины Шекспира. Будто советские истребители — мы не можем летать так высоко. Поэтому женщины-писатели гораздо злее писателей-му­жчин. Женщина раскрывается в злословии, как мужчина в войне.

Интересные мне женщины мастерски владели этим оружием. Поэтому я их боялся. Сколько раз мои любимые мысли гибли под критическим действием их словесных кислот, под ударом их рационального и слишком конкретного ума. Но сейчас я был неуязвим.

И Даша, любимый труднопостижимый соперник-еди­ноборец, перестала быть terra incognita. Многое в наших отношениях изменилось: при встрече-расста­вании я целовал ее в головку, гладил по волосам. Она принимала это смиренно и тихо. Это было очень братски-сестренски, просто от большой симпатии, не требующей никакой корысти.

Но иногда она сама была очень нежна ко мне: брала под руку, гладила ушибленную мячом спину. И тогда я пугался и прятался в скорлупу. И ночью не спал от растрепанных чувств.

А во сне я все больше как-то умирал: не мог ходить, ничего не видел, как внезапно ослепший. Буквы прыгали, в теле корявая стариковская беспомощность. Думал, вот поеду в Испанию, куда звали родители, и поправлю если не здоровье, то хотя бы сновидения...

(прод. след.)
Tags: беллетристика
Subscribe

  • Роль

    Вчера я получил письмо, в котором меня извещали, что мое желание удовлетворено, и я приглашен на роль несчастного человека в ближайшей пьесе.…

  • ОСТРОВ НИКОГДА (апгрейд повести)

    Ты строишь то, что хочешь, ты получаешь то, что заслуживаешь, образ окружающей тебя реальности – это образ тебя самого… Мы…

  • Игуана -2 (конец)

    Узелок имел и свое продолжение, в котором, конечно, и заключалась вся его соблазнительная и грустная прелесть. Через три года, весной 87-го, я…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 14 comments

  • Роль

    Вчера я получил письмо, в котором меня извещали, что мое желание удовлетворено, и я приглашен на роль несчастного человека в ближайшей пьесе.…

  • ОСТРОВ НИКОГДА (апгрейд повести)

    Ты строишь то, что хочешь, ты получаешь то, что заслуживаешь, образ окружающей тебя реальности – это образ тебя самого… Мы…

  • Игуана -2 (конец)

    Узелок имел и свое продолжение, в котором, конечно, и заключалась вся его соблазнительная и грустная прелесть. Через три года, весной 87-го, я…