Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

Blue Valentine - 21 (предпоследняя)


XXI. НРЗБ

 

Мне как автору уже нечего сказать. В жизни моего героя ничего не происходило. И я фиксирую уже не мысль его, а тень мысли. Не событие, а тоску по событию...

 

Вероятно, мне действительно хотелось расточать себя не в единственном месте, не передавать себя в единственные руки. Мне хотелось удивлять других, может быть, набирать очки, потерянные дома. Если меня не могли оценить здесь, то, может быть, оценят в другом месте. Каждому хочется испытывать положительные эмоции. Можно ли меня любить, или меня можно лишь терпеть, когда настроение плохое, и ждать физической помощи и интеллектуальных разговоров, когда настроение хорошее? И видеть во мне объект для “вос­пи­тательных” программ, будто здесь некого больше воспитывать? Мне казалось, я стою большего. Просто хотелось сильных чувств и не все время повторяющихся ситуаций. Тогда я сомневался в себе и в то же время хотел что-то доказать другим.

Теперь я не сомневался. И другие мне были не интересны. Я не хотел от них ничего узнать о себе, копаном-перекопанном. Может быть, я и плох был в чем-то, но я искренне стремился быть лучше. Мне было это тем легче, что сам я никуда не спешил и ни к чему не рвался. И вот в результате у меня хорошие отношения со всеми. Кроме тех, кто жил рядом. Кому я давал больше всего, меньше всего это оценили.

Я размышлял об этом не для того, чтобы выдать себе какой-то карт-бланш. Ничего еще не кончилось, все будет продолжаться. Мне некуда было уйти, у них не хватит решимости дать мне отставку. Я все же не так плох. Да и гуманисты. Да и боятся пустоты.

 

 

Приближался Новый Год. Я вернулся домой, увешанный сумками.

Оксана ходила вокруг и что-то говорила.

— Ты тоже, как партия, хочешь высоко парить над жизнью? — спросил я.

Я был раздражен. Раздражен выговорами, раздражен Кириллом, который валя­лся на диване и стучал в стену, раздражен разговорами о достоинствах Рустама, “сильного мужчины”, во всем уступающего женщине, все для нее делающего (а Даша призналась мне в мае, что если бы в свое время Рустам повел себя так же, сейчас у нее было бы меньше проблем. Как женщина недальновидна! — в марте я был плох для Оксаны, потому что был деспотом: не давал женщине быть счастливой. После стал хорош, потому что дал женщине покой.). Вот ее идеал: муж-слуга, муж-нью­фаундленд. Рикошетом выходило, что тут я никак не канал.

Напротив, я считал, что почти не было такой вещи, которую я не мог бы сделать за женщину. Даже быть нежным. Зачем же нужны они мне в повседневном быту?

Yes, женщины стали меня раздражать. Я им не умилялся, их маленьким слабостям, я им не верил. Может быть, я был слишком слаб, чтобы тащить на себе еще и женщин, с их характером, их настроением, их родственниками и предметами любви. Я снова бунтовал. Я снова хотел на свободу. И снова не выдержал бы при первом столкновении с ней.

И все же мысли о любви не оставляли меня, словно акцент у давно сменившего родину эмигранта. Словно сны о кайфе у давно переломавшегося торчка. Это пришло мне в голову во время зырканья “Но­стальгии” (ужасного фильма, сплошь из эмблем, знакомившего западного зрителя со всеми русскими “открытиями” Тарковского зараз):

Дольше всего помнишь неосуществленное, несостоявшееся, нереализовавшееся до конца: любовь, не дошедшую до последней точки, до постели. Движение осталось незавершенным, контур — незамкнутым, чувство — неуравновешенным удачей или победой, тайна осталась не раскрыта, не пройденное до конца не пройдено уже навсегда, покров не сорван, волшебная картинка не испорчена банальностью, энергетически ты не вернулся к нулю, получив что-то взамен. Ты ничего не получил. Эмоция жива, не умерев в удовлетворении.

Дружба — наверное, лучшая форма взаимоотношений. Частое повторение человека все портит, как частое повторение макарон. Человек не выдерживает слишком пристального разглядывания. Человеческое в нем оказывается не слишком человеческим. И секс, целеобразующая эмоция, дойдя до самой себя, оказывается опустошенностью и кошмаром разрушенной иллюзии. Уж лучше жить с иллюзией, не доведя дело до постели, или без иллюзий совсем. Так я теперь и жил. Скучно, но спокойно.

Обещали новый год. Господи, зачем еще и этот? — думал я. — Что там еще нам готовят?!

 

Первые дни нового года. Начавшаяся война в Чечне, ожидание терактов, мафиозные разборки, заказные и прочие убийства... Я никогда не чувствовал себя более спокойным на московских улицах. Стабильные былые времена? Может быть, для кого-то. Я ощущал себя на улице, как на вражеской территории. Что-то контролировалось, что-то гарантировалось? Только не личная безопасность. По городу рассекали любера, в каждом дворе, в каждом районе была своя кодла, наезжала шпана из пригорода или Казани. Если ты не попался им, ты попался “стражу порядка”, которому нечем было заняться, как только напрячь тебя: иллюзия дела и полная безнаказанность.

…Даже то, что умирали бомжи. Второй во дворе за полгода. Я застал его еще живым и брезгливо прошел мимо. Бомж стоял, облокотившись на чью-то машину, судорожно тер руки. Потом упал. Этого я уже не видел. Увидел его из окна, лежащим на асфальте, и уезжающих ментов. На улице наступила ночь. Я вышел, положил под голову кепку (они даже этого не сделали). Открытые глаза. Залитый кровью подбородок.

 

Мои друзья делились на “алкоголиков” и “нарко­манов”, и собрать их вместе, например на день рождения или Рождество, представляло проблему. Поэтому гости растягивались на не­с­колько дней.

Итак, два дня сплошных гостей, даже больше, чем бывает всегда. Зато Рождество — тихо, немноголюдно. Никто безобразно не напился. Лишь Артур слегка повыпендривался.

Тоненькая элегантная Маша в великолепном платье. Увы, говорила только о собаках. Даша в невероятного, видно самодельного, покроя блузке и короткой юбке выглядела прелестно. Надя — ненавязчиво умна, очень мудро избегала всяких эффектов.

Даша была высокомерна, манерна, хотя это роль, которая ей шла, но меня уже утомила. Она сильно менялась, когда выпивала: кокетничала, бросала многозначительные реплики, капризничала. Как женщина, которой это позволено.

Выходя из ванной, уронила пудреницу:

— Это ты виноват.

— Я?

— Да, это все из-за тебя.

— Я куплю тебе новую. (Диалог в духе новых русских.)

— Забудешь.

— Если не забуду название.

Посмотрел на крышку: Estee Lauder. Не слышал о такой, что-то редкое, достойное обладательницы...

(И правда не купил. А на каком основании? В стиле героя бальзаковского “Сарразина”: увы, наши отношения еще не позволяли мне проявлять к ней сто­лько внимания.)

В комнате Надя, витина жена, тончайшая художница, завела разговор о собственном творчестве:

— Я никогда не бываю удовлетворена сделанным. Кажется, я достигла предела, и это меня огорчает.

Я стал что-то бормотать об ужасном ощущении удачи. Удачи от сделанного, когда твое впечатление о совершенном вдруг, может быть, на полчаса совпадает с получившимся. И тогда ужас, что никогда больше не повторится, потому что сам не понимаешь, как это вышло. Что последний штрих — это случайность, это что-то или кто-то помимо тебя. Тоска победителя, недостойного своих побед.

Между тем кончилось вино. Я с Шурой Антисфеновым собрались за добавкой. Артур в бесцеремонной манере попросил принести красненького (так он “заботился” о Даше). А мы все же принесли белого (черт подери, белого калифорнийского — из ближайшего ресторана!). Даша посмотрела на нас с упреком.

— Из “красного” были только ликеры, — стал оправдываться Шура.

— Ну, взял бы ликер, — бросил Артур развязно.

— Что, “Амаретто”?

— Ну, если тебе из ликеров известно только “Ама­ре­тто”...

— Совсем не только... Ладно, я куплю...

Я поймал его в прихожей:

— Не мечи бисер перед свиньями!

— Знаешь, несколько дней назад я шел на скорости 150, и меня подрезали. И я встал вот так!.. И остался жив. И тогда я понял, что все х...я — деньги и все прочее. И если я могу что-то кому-то сделать, мне это в кайф.

— У тебя жена и дети. Делай для них.

— Я делаю. У меня хватит бабок сделать и жене, и детям, и кому угодно — не волнуйся.

Он принес две бутылки какого-то дорогого ликера. В конце вечера Даша в знак благодарности наградила его возложением руки на плечо.


На следующий день К. под видом сбора материалов для нового литературного журнала привел целую толпу: питерскую поэтессу Таню В., друга и поэта К., писателя Б. с новой женой (тоже поэтессой).

Мне показалось, что они заранее репетировали: К. сыпал остротами и анекдотами, и блестел с любого бока, как самовар. Одна Оксана способна была держать удар.

Обсуждали свежую тему: “смерть романа” в исполнении Сорокина. “Художественный текст сейчас невозможен, вот Сорокин его и убил”, — сказал критик Лямпорт на еврейском радио “Алеф”.

Это камуфляж для критиков и литературных проходимцев, подумал я. Убивают роман не так: белыми страницами — или режут книгу, как Сигей. Я мог бы с ходу назвать десяток имен приличных писателей, но это не объективная вещь.

Всего этого я не сказал. Я, в момент их прихода стиравший белье, еле раскрывал рот, извлекая скрипучие мысли. Бывают тяжелые дни.

Раздражал поэт К. — своей непосредственностью и желанием говорить лишь о себе и своей крутости. Стал хвастать: Сорокин пишет о таком, а он таким живет.

Б. — когда-то симпатичный андеграундный тип, тоже присоседился к стебовым, востребованным и пьяным, презиравшим всех, кто не такие, как они.

Тем временем Оксана рассказала, как беседовала с Лямпортом о Сорокине:

— Я говорю: Сорокин делает странную вещь: как если бы он хотел доказать, что искусство печь пироги умерло, — и в доказательство испек бы ужасный пирог. Это не говорит о смерти искусства печь пироги, но лишь, что Сорокин не умеет это делать. На что мне Лямпорт, как мне кажется, остроумно ответил: несколько дней назад ко мне в гости пришли американцы, и на стол были поставлены пироги, как я надеюсь, лучшего качества, чем у Сорокина, но гости отказались их есть, потому что в них столько калорий!

— Мне понравился ответ Сорокина по ящику, — сказал я. — Его спрашивают: “Вот некоторые считают, что вы графоман. Что бы вы на это ответили?” Я думаю, как он вывернется? “Да, я графоман”, — спокойно отвечает он.

— Я как-то еду в троллейбусе, — подхватил К., — а сбоку на нас выворачивает грузовик. И деваться ему некуда, кроме как в нас. Я тоже думаю, как он вывернется? А он никак не вывернулся. Просто взял в нас и врезался.

Все смеются.

Я страдал, как с похмелья. К тому же здесь собрались литературные профессионалы, завистливые и жадные до славы, привыкшие к са­­мо­му высокому уровню абстрактного застольного трепа. Причем они были действительно талантливы. Впрочем, я уже перестал мучиться, что кто-то умнее меня или ловчее базарит. Бога ради, мне дела нет до твоего ума. Нам обоим хватит места: тебе с твоим умом, и мне с моей глупостью. Я начертил для себя предел и порешил никуда не соваться, я доволен тем, что есть, я всем доволен! У меня есть моя жизнь, которую никто за меня не проживет.

Я вспомнил презентацию последнего романа Сорокина в “Доме ученых” — запредельную по обилию дорогой жратвы и количеству приглашенных. Вся московская богема пила и жрала, вся окололитературная шушера. Куча дорогих баб и их спутников — пялились на стены с живописью и признавались в неравнодушии к искусству. Какой-то сильно выпивший молодой поэт, наверняка ироник и паскудник, стал жать руку Сергею Михалкову, уверяя, что до сих пор без ума от его детских стихов. Михалков сносил это с молчаливым страданием. Зачем он сюда явился — на посмеяние?

Не успели уйти первые гости — явились Артист с неким Андреем и коньяком. Они вмазались “винтом” и вообще не ушли. Так и сидели на кухне всю ночь, разговаривая о музыке, словно десять лет назад.

 

На следующий день мы с Оксаной смотрели “Полеты во сне и наяву” — и чуть не поссорились. Оксана кричала в голос:

— Какой негодяй! Мучает хороших людей, эксплуатируя свое обаяние, и лжет...

А десять лет назад обиделась на приятеля мамы, замечательного в своем роде человека, заявившего про того же героя: “Бегает какой-то хам по экрану, и всем от него плохо...” Люди так меняются. Если бы нам рассказали, как страдает безвинный человек, пальцем никого не тронувший, мы бы назвали это романтизмом. Когда же нам показывают, как и за что страдают на самом деле — мы кричим: добить его!

 

Огромный куст отрицательных эмоций — лишь только выйдешь во двор: помойка со всеми своими составляющими, разбросанные батареи и диваны, неубранный снег, облупившиеся или дурно покрашенные стены, собачье де­рьмо...

Вернувшись, я час рисовал розу — первый раз за год. Опять поссорились: казалось, Оксана ненавидела, когда я с карандашом, с ручкой, с молотком (а обед не готов). Вспомнила лето на даче, когда вернулась из леса, а я не сделал обед, как вернулась из диспансера, а обед все то же... Она написала две статьи для “Коммерсанта” и устала. Она делала дело, а я бездельничал. Не имея кухарки, я не всегда был готов ее заменить. Как бы я хотел, чтобы область чего-то, напоминающее творчество — была неприкосновенна (так я относился к ее творчеству). Чтобы другой не напрягался из-за несваренных макарон. Тот, первый, — вдесятеро оценит жертву. Но до этого не доходит: симметрия должна быть соблюдена любой ценой, никто не сделает на палец больше того, что было положено по роли, как он ее понимал...

 

Оксана жаловалась, что я пишу про нее одно дурное.

— Неправда, я записываю твои каламбуры.

— Ну, да, знаю, буду потом объяснять исследователям: то, что вы пишете, как “нрзб” означает “сволочь”...

 

Случайно я посмотрел комедию “День сурка”, о которой некогда рассказала мне Даша. Из ее рассказа я понял лишь фабулу. А на самом деле фильм был о том, что для того, чтобы завоевать некоторые виды женщин, мужчине надо стать святым. Не подойдет просто внимательный и любящий, отгадывающий желания, читающий те же стихи. Он раз за разом будет получать пощечины, так и не доведя до конца задуманное. Он должен преодолеть свою корысть, стать мастером во всех человеческих профессиях и начать спасать людей. Тогда, даже не делая никаких авансов, он сам превращается в объект внимания женщины. Причем в фильме не показано, чтобы женщине требовалось делать что-либо подобное. У нее как бы все есть от рождения.

Другой, “вчитанный”, момент фильма: когда вокруг ничего не меняется и все однообразно — человек становится художником –- чтобы богатством своей внутренней жизни уравновесить нищету внешней. Мы же, видя, как меняются дни и положение предметов, думаем, что наша жизнь разнообразна, оставаясь сами на месте, продолжая быть ничем: просто зрителями в кинотеатре, глазеющими на движущиеся картинки.

Герою потребовалось самому сдвинуться, чтобы сдвинулся и изменился мир.

Я рассказал это Даше, пока мы ехали в метро с тенниса. Она взяла меня под руку, и до самого дома мы шли, продолжая говорить, как ходят мужчина с женщиной, у которых все хорошо.


(окончание следует)



 

Tags: беллетристика
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 3 comments