Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

Поджигатель - 3


***

 

О том, что он приемный сын, он узнал в пятнадцать лет, когда закончил девятый класс и собирался идти в кулинарное училище. Там была много девочек, мало ребят, и он уже знал, как уважают поваров, как хорошо они живут. Повар – самая спокойная профессия, с ней даже в армии не страшно.

Отчим удивился: не мужское это дело! Но ни к чему другому Сергей интереса не проявлял.

Теперь, когда надо было собирать документы для паспорта, отчим решил, что Сергею пора знать правду. Он все равно может заглянуть в свое свидетельство о рождении. Пасынок начнет самостоятельную жизнь. Сергей и сам собирался жить отдельно – в общежитии. Привязанность к родителям уже не должна быть для него важной. Напротив, мешала бы. Сам Никитин-старший не был избалован родительской любовью и не считал, что это пошло ему во вред. Почему-то он решил, что время их совместной жизни заканчивается, и это его радовало.

Но в кулинарное Сергей неожиданно провалился: на экзамене от нервов так разболелась голова, что он не смог написать простое сочинение. Но сам он считал, что роковую роль сыграла его репутация вора. Отчим покачал головой с видом: я так и думал, – и протянул брошенное в почтовый ящик приглашение поступать в местное (знаменитое) ПТУ, чтобы приобрести одну из десятка специальностей. И Сергей пошел учиться на маляра, куда брали всех и без сочинения и с репутацией.

Нет, полученная информация не была шоком, переломившим жизнь. И нелюбовь отчима не стала от этого понятнее. Сергей и прежде предоставлял приемным родителям массу поводов для удовлетворения воспитательского рвения.

Тогда, после кражи кольца с бриллиантом, отец воспользовался традиционным методом исправления – ремнем. Потом он неоднократно предупреждал Сергея, что за воровство его могут посадить. Сергей парировал, что будет косить под дурака (в семье царила похвальная откровенность).

Была ли необходимость косить? Для отчима такой вопрос не стоял.

 

Многие годы, едва ли не всю жизнь, Сергей ощущал, не высокомерное, а скорее униженное чувство, что он не имеет к этой жизни никакого отношения. Поэтому не могло быть никакой экспансии, навязывания себя вещам и людям. Будто он был тенью, кем-то не до конца воплотившимся, поэтому чувствовал свое бесправие влиять на что-нибудь, даже включать электричество. Все его попытки выйти за кем-то или чем-то очерченные рамки, пройти даже на полшажка вперед, вбок – заканчивались катастрофой. Может, его бы зауважали, сделай он десять шагов, не обратив ни на кого внимания?

С потерей драгоценностей игра в похороны осталось единственной его страстью, неослабевающей с годами. Он как и прежде ходил за всякими похоронами. Даже пропускал из-за них занятия в училище. Его уже и приглашали, зная его искреннее сочувствие. Он досконально постиг ритуал, так что даже исправлял ошибки в церемонии. К нему, мальчишке, обращались за советами! Это было приятно... Да и кладбище он знал не хуже кладбищенских сторожей – приходя туда с той же частотой и радостью, как его сверстники ходили на дискотеку. Не просто приходил: плакал над могилками, иногда – незнакомых людей. Подправлял их, выметал мусор. Кладбище он любил. Он легко мог сойти за последователя того философа, что призывал жить на могилах предков.

На дискотеке было шумно, тесно, опасно. Там была борьба самолюбий, постоянная конкуренция за первенство и чью-то любовь. Он никого не любил. Может быть, не смел любить. Кладбище было местом куда более спокойным. Никто не беспокоил его. Здесь он мог мечтать, мог, наконец, расслабиться, отстранившись от насмешек и даже битья. Да, его били в школе, получал и от подростков на улице. Что он только не делал, чтобы понравиться им! Но ничего не выходило. Он не мог быть, как они. Он мог быть только чужим и в этом качестве – просто жертвой.

Собственно, битье было делом обычным, но Сережа переживал это страшно болезненно. Он не просто пугался, он впадал в ступор. Нервы и психика не справлялись с хлещущим отчаянием. Он все-таки был самолюбив. В такие дни похороны приобретали какой-то дополнительный мрачный колорит. Он хоронил куклу со слезами и каким-то зловещим азартом, словно видя себя на ее месте. Или, может быть, в первый раз желая похоронить здесь и своих врагов? – Нет, много чести: гроб – место для лучших!

 

***

 

В марте 92-го он взломал окно на даче Кадникова и украл кресло-кровать, тумбочку под телевизор, столовый набор из мельхиора, отрез шерстяной ткани и шесть банок варенья. В начале декабря того же года проник на дачу Паршукова и украл покрывало, шесть тюлевых штор, две вешалки, несколько банок с краской, букет полиэтиленовых цветов, прикроватный коврик, две пары шерстяных носков. А потом попытался поджечь дом.

"Черт, какой-то Мишка Квакин", – подумал Хазаров, испытав разочарование в своем "клиенте". Полиэтиленовые цветы-то зачем ему понадобились?

Самое простое было предположить, что Сергей и вправду дурак. Или что тащил все без разбора, что попалось под руку (упер же он в июле из вскрытой дачи телевизор “Весна”). Но некоторая логика наблюдалась. Мельхиор он, видимо, принял за серебро. Варенье – съел, чего добру пропадать. Носки тоже вещь хорошая. Но вот отрез шерстяной ткани, банки с краской, полиэтиленовые цветы!

Карьера поджигателя прервалась быстро. В декабре 92-го его поймали, и тогда он сказал, что поджигал, чтобы отомстить (кому?) за поджог их собственной дачи, случившийся в марте того же года. Эта была ложь. Их дачу (отчима, кстати) поджог он сам – вскоре после обнаружения своей безродности. И потом сам ему в этом признался, в силу все той же откровенности что ли?

Впрочем, если не месть, то странная потребность в поджогах у него все же развилась – с этого полумазохистского, полусамурайского акта. Когда его поймали, он с вызовом сказал, что не остановился бы, пока не сжег бы все дачи. Ненависть? Нет – удовольствие.

За это странное удовольствие через одиннадцать месяцев его направят на принудительное лечение в психбольницу – с диагнозом: патологические формы характера.

Сергей не удивился решению врачей, он знал, что они его не понимают. Хотя сам говорил им, что его мучат кошмарные сны и суицидальные мысли. Правда ли это?

Еще одна странность: поджигая дачи – первый вызывал пожарных, тушил и спасал имущество – чем заслужил уважение и благодарность как соседей, так и пострадавших. Не из дьявольской хитрости и коварства: он действительно при случае готов был сделать добро, особенно прилюдно. Более того, поджигая (и получая удовольствие), понимал, что поступает неправильно – еще и поэтому первый звал на помощь, кидался в собой же разведенный огонь. Жертвенный огонь, огонь искупления... Была ли это обещанная игра в придурка? Ничего не скажешь, очень талантливая. Если он и хотел сыграть в эту игру, то готовился к ней заранее.

Назвать ли это противоречие – нежность и желание разрушать – очередной его странностью? Очередной, но не последней. В этой личности пустого места не было без странности, – вздохнул Хазаров.

 

Хазаров еще не совсем пришел в себя. Только что он вернулся со следственного эксперимента, где Никитин показывал, как совершил свое преступление.

Он приехал к родителям из больницы в девять вечера 19-го. Утром, по его словам, они с сестрой стали разбирать ее игрушки. Она захотела помыть старые. Он предложил помочь. Она нагнулась над ванной. Он смотрел, потом набросился, стал топить. Сестренка сопротивлялась, кричала, укусила за руки. Схватив ее за волосы, он опустил голову под воду и держал минут десять-пят­надцать, пока не увидел, что пузыри больше не идут. Отпустил, пошел сообщить доброй соседке.

Рассказав это, он расплакался. Потом стал рваться из наручников и душераздирающе кричать:

– Я ее любил, любил! Я ей цветы дарил! Я не хотел этого, не хотел!

– Хотел-не хотел, а убил, – сказал Остапенко, всю жизнь прослуживший в органах и на зоне и насмотревшийся всякого. – Нашел с кем справиться, девчонка же была маленькая…

– Я лю-ююбил ее! – опять завыл Сергей и рухнул на пол.

– Беда с этими пацанами, – сказал Остапенко. – Ни хрена в мозгах нет!

– У этого точно нет! – поддержал сержант Петя Ковалев, молодой парень, недавно тоже еще охранявший зону, к руке которого был пристегнут Никитин. – Вставай, чего разлегся!

– Отпустите меня! – вдруг сказал Никитин.

– Что?! – хором воскликнули милиционеры. – Да тебя расстрелять мало… – вот хрен! – заорал Остапенко, едва удерживаясь, чтобы не врезать сопляку своим здоровым кулаком промеж глаз.

Но Никитин словно не слышал его.

– Отпустите меня! – опять сказал Сергей, глядя в глаза Хазарову. – На похороны… Вы обещали. А потом можете расстрелять…

Хазаров посмотрел на майора Остапенко с деланной усмешкой, за которой плохо скрывалась растерянность. Остапенко раздраженно махнул рукой. Из-за необычности преступления дело двигалось медленно и все не передавалось в суд, вместо этого висело на милиции, будто у них других дел нет. Совершенно ясное дело. Собственно, Хазаров вовсе не мечтал затягивать свою командировку. Он уже устал от провинции, от двух программ телевидения, кончающих работать в одиннадцать часов. Но главное – от все более напряженных разговоров с Мариной и родителями. А тут еще сопение майора Остапенко за спиной, мечтающего сплавить Никитина куда подальше и выбросить это идиотское преступление из головы. Но мотивы его оставались Хазарову так же неясны, как и в первый день – и это не давало ему покоя.

Первое, что они увидели, войдя в отделение милиции, были два бомжового вида персонажа неопределенного возраста, мужчина и женщина. У женщины все лицо представляло собой большой лиловый синяк, лицо мужчины носило следы свежих открытых ран, видимо, от ногтей.

– Ты грязный тупой мудак, – говорила женщина, не глядя на мужчину, устремив взгляд в одну точку на стене и покачиваясь.

Мужчина взглянул на нее, сказал "падла" и отвернулся.

– Ты грязный тупой мудак, – повторила женщина, все так же обращаясь к стенке напротив.

– Сама ты грязная тупая б...! – заорал мужик.

– Эй, потише там! – крикнул дежурный сержант.

– За что этих? – спросил его Остапенко, с гадливой усмешкой рассматривая парочку.

– Соседи вызвали, драку затеяли, чуть не поубивали друг друга…

– А-а, – протянул майор и вошел в свой кабинет.

– Вот ведь люди у нас гуманные, – сообщил он непонятно кому, видимо, вошедшему следом Хазарову. Он достал из кобуры пистолет и положил в сейф. – Ну, дали бы им убить друг друга – всем бы стало легче. Нет, спасли забулдыг, теперь целуйся с ними… Вонища на все отделение!

Остапенко побыстрее открыл окно, потом холодильник и налил себе стакан минералки.

– Скажите, вы считаете – просто одному человеку взять да убить другого? Не важно каким способом, – спросил вдруг Хазаров.

– Запросто, – подтвердил Остапенко с охотой, словно говорил о некоем выдающемся человеческом таланте. – Я уж двадцать лет в конторе кручусь, какого только говна не видел.

– А как же мораль, угрызения совести? – следователь говорил это, примерно ожидая реакцию майора.

– Ты чего?.. А – это… Ну, ты даешь… – он усмехнулся и развел руками, словно не находил слов от изумления: ну, нам сюда кадры присылают!

– Нет, вы поймите, есть же какие-то побудительные мотивы. Без мотивов получается мясорубка.

– Да нет никаких таких мотивов, странный ты человек! Да на х… мне вникать в их мотивы, у меня своих что ли проблем нет? Один пьяный мудак соседа топором замочит, другая пьяная б… полюбовника ножом пырнет. Какие тут тебе мотивы?!

– Ну, это ненависть, месть, обида какая-нибудь, усугубленная водкой. Люди сводят счеты.

– Ну и хрен с ними, тебе-то чего?

– Так он же не пьян был, вообще ведь не пьет. Я это все про Никитина.

– Да понял я!

– И с сестрой счетов не было, наоборот даже, – продолжал Хазаров, словно не видя раздражения майора. – Кого он хотел наказать?

– Ну, ты за свое! Ну, какая тебе разница, ёканабабай?! Если б не сознался, так ведь сознался!

– А на суде возьмет слова назад, скажет, заставили!

– Я ему скажу! Я ему все кости переломаю, паскуде!

– Поздно будет. И заберут его в клиничку, как он и мечтал, – продолжал Хазаров.

– Так это ж ты из него психа делаешь! Он тебе подыгрывает, пидер гнойный!

– Может, все же не пидер, может, он морочит нас?

– Пидер, пидер, я нутром чую. Ну, на зоне он свое получит! Хорошо ему там будет.

"Ну, может быть, и неплохо", – подумал Хазаров, а вслух сказал:

– Я просто понять хочу. Ненависть к отчиму, как он говорит, ну, хотел ему досадить – и поджог дачу, потом сестру убил… Все вроде просто. Но зачем избил? Ну, или что там у них было? Мать говорит, он же не бил никого в жизни. Мне кажется, что и она все же до конца не верит…

– Поверишь в такое… Я сам бы не поверил.

– И вот эти вещи про гомосексуализм и похороны кукол – есть тут какая-то связь?

– Нет, ты у нас точно блаженный! Ты наш суд видел? Ты думаешь, он будет разбирать твою ахинею? Да он в ней ни х… не поймет, психолог ты сраный, твою мать! Кончал бы ты скорее, честслов!

И он в раздражении вышел из комнаты – общаться с приехавшим из области судмедэкспертом.

Следователь Хазаров и правда предвидел опасность такого поворота событий. Психиатрическое "алиби" было подготовлено хитрецом давно, хотя и вряд ли сознательно. Особенно, если у него будет хороший адвокат. Которого тут, в прочем, негде взять. И искать никто не будет. Все лишь мечтают побыстрее и подальше его засадить.

 

– Мои родители хотели у нас дома, но твоим, видите ли, неудобно! А почему? У вас квартира маленькая, а у нас большая. Это для них обидно, что ли? Ладно, знаешь, какое на мне будет платье?! Обалдеть! А на тебе что, это коричневое дермецо? Прости… Надо заказать тебе костюм, слышишь? Отец на работе договорился: три машины! И наша еще. Смотри, не вздумай опоздать, никогда не прощу!..

Каждый вечер после работы Хазаров возвращался с телефонного узла по темный улицам городка, совершенно деревенским, с заборами и домами в один-два этажа, с отчетливым запахом дыма в свежем ночном воздухе. Началось цветение садов, и все бы ничего, кабы не так одиноко. За последний год он привык уже к присутствию Марины в своей жизни, девушке живой, гордой, насмешливой и полной амбиций, так не хватавших Хазарову. Ее отец был директором небольшого полуприватизированного завода, человек с советским прошлым и темным настоящим, хлебосольный, деятельный и в чем-то очень опасный. Ему как бы импонировало, что будущий зять работает в прокуратуре.

– Ты слушай меня, мы тебе карьеру сделаем! Всем городом будешь командовать. Тебя сейчас на всякое говно будут посылать – не ссы, прорвемся. Покажи себя, но не умничай. Это работа, сынок, – и ты работай, но пупок не рви. А, главное, подружись ты там со всеми. На Руси только личные связи что-нибудь значат.

После дождя дороги были едва проходимы, и Хазаров искал сухие участки мостовой в тусклом свете из окон, боясь запачкать свои единственные туфли, в которых через несколько дней собирался предстать на своей свадьбе.

 

***

 

В училище Сергей не изменил пристрастиям и старался быть один. В его группе были в основном девушки, и это его устраивало. Он любил женские чувства. Конечно, от недостатка нежности в доме.

Девушкам он нравился: тихий, застенчивый, довольно красивый. Но на контакт с ними не шел, чего-то боялся. Любил смотреть на юношей и девушек, дурачащихся во дворе. Он думал, что кажется им неинтересным и слишком серьезным. Себя он считал очень обиженным жизнью, в отличие от них. А желания уже кипели в нем, как в разогретом чайнике. От единичных опытов он перешел к ежедневному онанированию, презирая себя за это. Тогда же он поджог первую дачу. Свою собственную.

В мечтах он видел ее совсем другой: шашлыки в саду, как у всех, качели, гамак, недалекая река и лес, куда идут за грибами всей семьей. Походы в горы.

Теперь он ненавидел эту дачу. Начиная с мая до конца сентября отец, то есть отчим, как он теперь знал, заставлял его перекапывать землю, косить траву, сажать, окучивать, удобрять, возя тачками навоз, охранять, собирать. А еще помогать ставить теплицы, ремонтировать то, строить это. Но главное, что отчим слишком эту дачу любил. Едва ли не так же, как Иринку, и уж, конечно, гораздо больше, чем его с матерью. Это были тяжелые годы, весь город был охвачен страхом голода, старики вспоминали войну, магазины стояли пустые, денег ни у кого не было. Все соседи истерически сажали все, что могло расти, особенно картошку. Ее сажали даже на железнодорожных путях и вдоль городских улиц.

Но Сергея это мало заботило. Он уже знал, что эта дача ему не достанется, вообще ничего не достанется из того, с чем он привык жить. Его просто выпихнут за порог – в надежде, что он никогда не вернется.

Первый пожар он увидел на соседней улице. Горел заброшенный дом. Соседские ребята с гордостью сказали ему по секрету, что это они подожгли. У них там был "штаб", в котором они тайно собирались каждый вечер, и который по нечаянности и спалили. Суетились пожарные, переговаривались встревоженные взрослые, голосила какая-то полоумная бабка. Событие имело неожиданное значение. Сергей тоже бегал, носил со всеми ведра с водой, хотел чуть ли не кинуться во внутрь, под летящие искры, и кинулся бы, если бы знал, что там заживо, скажем, горит ребенок. Он чувствовал в этот момент себя героем. Ощущение было очень приятным. Он словно набирал очки, которых в обычной жизни у него не было, зато было много вин. Он подумал, что после училища вместо армии можно было бы пойти в пожарные. Героические будни прельщали его.

Довольно долго он ждал, не загорится ли в городе еще что-нибудь. Но ничего не горело.

По ночам он думал об Иринке: как она одевается, как писает, как моется. Все было ему интересно. В снах она являлась ему в виде феи, наполняющей мир светящимся веществом, а иногда – в виде соблазнительного темного демона, влекущего к запретным радостям.

Он был возбужден, измучен и мрачен. По ночам ему стали слышаться разговоры родителей с кухни. Ему казалось: они хотят его куда-то отдать, сдать, увезти, отвести в горы и привязать к дереву… Он им не нужен, более того, он им мешает. Все казалось ему возможным. Мир двигался на него гигантским капканом, и он вздрагивал от ужаса, ворочался и потел в жаркой постели, сознавая собственную порочность и заслуженность наказания, и все же бунтуя и протестуя. В этом болоте вины и опасности не было даже кочки, на которой он мог бы стоять. Он ненавидел себя и ненавидел других. Ему не у кого было попросить совета, и каждую ночь он засыпал со смутным желанием покончить с собой. Но и это был акт, и для этого требовалась дерзость. А ее-то у него и не было.

Отчим был силен и страшен для подростка Сергея. Сергей был его ношей, его крестом… В его присутствии Сергей терялся и нервничал, а иногда намеренно вел себя грубо и вызывающе, пытаясь побороть собственный страх, доказать факт своего существования, с которым уже ничего нельзя поделать. Знали бы они, как он сам ненавидел себя, и с какой радостью позволил бы этому миру от него, Сергея, осиротеть!

Он жил в этом доме, он как-то завелся здесь, будто подкинутый с улицы, и продолжал жить, всем в обузу.

Уже зная правду, он все равно считал приемную мать своей настоящей матерью, и ему казалось, что она тоже считает его своим сыном, просто потому, что они так долго живут вместе. Пусть она всегда озабоченна и устала и Сергеем последнее время совсем не занималась. Спрашивала иногда про училище и требовала, чтобы он хорошо себя вел. И только Иринка была живым и радостным метеором этого мрачного дома.

Если бы не было этого страшного человека – отчима, может быть, все было бы совсем по-другому, иногда думал он.
 


(Продолж. след.)

 


Tags: беллетристика
Subscribe

  • Мотивация

    В глубине человека живет отчаяние, которому он не дает выйти наружу. Оно связано с ощущением нелепости жизни, недовольством собой и невеселыми…

  • картинка

    Две женщины. 60х47,5, оргалит/акрил

  • Записки гламурного отшельника

    Покойный Нильс назвал меня когда-то «гламурным отшельником». Обидеть хотел, очевидно. Сам я обозначил себя, как трудолюбивого…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments