Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

Круг неподвижных звезд - 2


НАСТОЯЩАЯ ИСТОРИЯ ФЕРМОПИЛЬСКОГО СРАЖЕНИЯ

 

Вокруг меня было много женщин и мало мужчин. Я никогда не видел ни одного своего деда. Оба они погибли на войне, как мне говорили (что, как я потом узнал, было не совсем так). Укорененный в мир, который создала для меня мать и который она олицетворяла, я не мог стерпеть ее немилость, а за каждым моим проступком следовало суровое, на мой взгляд, наказание: отлучение от любви.

– Главное, ребята, сердцем не стареть, – во весь голос пело радио.

У меня дома из ума никогда не делали сверхценности. Я должен был быть послушным дома, хорошим учеником в школе и не хулиганом на улице. Я должен был быть как все (хорошие мальчики). Больше от меня ничего не требовалось. Перспектива слишком скучная, чтобы ею серьезно увлечься.

Мы жили тогда очень просто и бедно, и детство прошло в отчаянных фантазиях. То, о чем я мечтал, состояло из великих подвигов, транслируемых воображением на экран моего "я", огромного и раздутого, не помещавшегося в мое маленькое тело. Я научился виртуозно драпировать реальность покрывалом фантазии, послушно дарившей мне несомненные доказательства изначальной исключительности.

Фантазии черпались из книжек и кино. Кино было под боком – кинотеатр "Нева", детские сеансы за 10 копеек, буфет и вкус газировки перед сеансом, как неизменно повторяемый ритуал. Кино предвосхищало, а не заменяло книжки, оно как бы делало первую борозду. Получившийся плод был столь прекрасен, что на пашню выгонялась вся тяжелая техника в виде книг, с их неисчерпаемым морем приключений.

Кроме игр, кино и фантазий, другим моим верным развлечением было рисование. Я начал рисовать в детском саду – и так и не смог остановиться. Это подходило даже и тогда, когда никого и ничего вокруг не было. Рисование было продолжением игр, визуализацией желаний.

– Неси меня, олень, по моему хотению!..

Я рос как сорняк среди других сорняков моей окраины, счастливый до поры до времени, равнодушный и слепой ко всему, что не составляло часть игры. Например, была такая история про Триста спартанцев… Я узнал о них из американского фильма. И на горке, где зимой мы катались на санках, я разыгрывал Фермопильское сражение, один заменяя и всех греков и всех персов. О, персам нехило досталось от меня! Но и грекам – тоже: для драматизма действия. Зато и сам я взмок и извозился, как могут извозиться лишь мальчишки в абсолютном беспамятстве игры: слишком часто мне приходилось падать, пронзенным то копьем, то стрелой. Я очень умаялся, но проход под Фермопилами никогда не был открыт.

 

Вот, кем я хотел быть: защитником, охраняющим проход, стену, гору, крепость – от метафизического врага. Так я узнал, наверное, главный архетип моего существования – "пограничный стражник". (Это удачно корреспондировалось и моим именем.) Я стал читать "взрослые" книги про Грецию, что мама приносила из библиотеке, главным образом про ее войны. Я хотел любой ценой быть ближе к своему предмету. Любая любовь делала из меня маньяка.

 

...Трудно вовремя запомнить важнейшее в собственной жизни – то, что спустя 20-30-40 лет будет казаться важнейшим. Трудно “предвидеть” это важнейшее. Поэтому приходится говорить о самом простом.

И вот я помню каток с мельтешащими хоккеистами и летящую мне в лицо шайбу... Первая кровь на белом снегу, первый раз разбитые губы… Или как в мороз, в одиночестве играя поздно вечером рядом с детсадом, я лизнул железный поручень лестницы. Какой-то гад сказал, что это как мороженое. По виду – похоже. Это был тот самый “поцелуй на морозе”, только объект выбран ошибочный.

Не то, чтобы я не слышал и не знал, что это опасно и невкусно. Но что может быть опасного в этой серебристой бархатной полоске? Все хотелось попробовать самому. И попробовал. И привет: все оказалось правдой. Даже хуже, чем можно было ожидать.

На улице темно, людей нет, и я стою совершенно один, маленький пятилетний человек, прилипший к жгучей железяке. Было страшно и больно, и как-то отчаянно безвыходно, как в страшном сне: ни пойти за помощью, ни позвать. Наверное, полчаса я терпеливо отдирал примерзший язык. И, придя домой, первый раз ничего не сказал маме. Она как всегда была права, а я преступно виноват. Я боялся ее истерического гнева. Я замерзал на сквозняке ее тактической или сиюминутной нелюбви.

Поэтому спустя еще какое-то время так и не рассказал ей "про собаку".

 

Это совсем короткая история. Я уже упомянул, что все детство бредил собакой. Даже моя растущая успеваемость в школе не приводили к желаемому результату, то есть к обещанному обретению этой самой собаки. Родители тоже обманывают, – понял я. И это было важным мировоззренческим открытием. Но не о нем я хотел рассказать.

В какой-то момент родители решили отделаться малой кровью – и у меня появился котенок, рыжего цвета и с соответственным именем. Очевидно, что я души в нем не чаял.

Радовался я не долго: жена маминого брата, о которой я уже говорил, забеременела – и объявила, что "или вы выбросите его сами, или я выкину его с четвертого этажа!" Коротко и доходчиво. И котенок исчез.

Вообще, дядина семья была устойчиво антипатична нашей, и мы избегали сталкиваться друг с другом на крохотной кухне: такое совпадение грозило взрывом, как при встрече двух антиматерий. Однако детский возраст избавил меня от понимания многих сложных и неотрадных вещей. Единственное, что я знал теперь точно, что нельзя заводить кошек – и вообще никаких животных – дядина жена терпеть их не может по состоянию здоровья или характера.

Я все хочу рассказать "про собаку", вместо этого отвлекаюсь на детали… Ну, так вот… Эта жена, тетя Лиля, как я ее называл, была вообще своеобразным человеком. Уверен, она терпеть не могла не только животных, но и меня самого. Ничего, кроме замечаний и поучений я от нее не слышал. И хоть бы раз моя робкая мама встала на мою защиту! Нет.

Отчего же она была такая робкая? Ну, живя с моей бабушкой, можно было стать или воином, или рабом, третьего варианта не было. Я, как единственный ребенок, был достаточно избалован, чтобы терпеть бабушкин абсолютизм – и часто лез на рожон, после чего стремглав забирался под широкий родительский диван, где разъяренная бабушка не могла дотянуться до меня ремнем. Это был наш дежурный номер. Вечером я бесполезно жаловался маме – и все продолжалось, как прежде.

Моя бабушка, дочь заводского мастера, жена (вдова) офицера, пережила войну с двумя маленькими детьми, рыла осенью 41-го окопы и картошку под Москвой, так никогда потом не вышла замуж, существуя на надомную работу и пенсию на детей за погибшего мужа, и добилась, чтобы оба ребенка получили высшее образование. Она была несомненно "женщиной русских селений", – с характером стальным и несдержанным. Однажды она запустила кастрюлей в мою маму через всю комнату, словно томагавк, – и попала ей в висок. Отлетевшая кастрюля угодила в оконное стекло, по которому пошла трещина. Так на много лет в нашей семье и остались эти две метки бабушкино гнева: шрам на виске и трещина на стекле.

Ну, а собака? Ну, а тетушка?! Вершиной тетушкиного отношения ко мне стало требование не называть ее "по-детски" "тетя Лиля", а называть по имени-отчеству, Лидия Эммануиловна… Тогда я еще не мог применить мнемоническую технику, и воспользоваться, скажем, Кантом, – поэтому перестал называть ее как-либо вообще. Ибо запомнить эту "Эммануиловну" был не в силах!..

Тете Лиле повезло: ей попался прекрасный муж, стихийный подкаблучник, изначально признавший свое поражение, – и лишь бронебойная бабушка стояла на смерть, не уступая ни метра главенства.

Такие, значит, у нас в "семье" были отношения. Нет, они были не во всем идеальными, и только детская наивность и всепрощение могли обнаружить здесь превалирующие светлые стороны.

Теперь собака. Вот и до нее дошли, наконец.

Дело очень просто: в нашем дворе ("двором" я называю обширную территорию, окружавшую наш дом) завелся страшный бродячий пес, овчаркоподобный коричневый хищник, который ненавидел детей. Именно детей, что-то, надо думать, они ему сделали – и он кидался на них, где только видел. Впрочем, лишь тогда, когда те были одни, без взрослых. На это псу хватало разумения.

С его стороны это была настоящая охота. В несколько дней он затерроризировал весь двор: лишь завидев его, дети бросали все игры и разбегались по подъездам. Впрочем, это тут же стало новой веселой игрой, в которой и я пару раз принял участие. Однако моя любовь к собакам была столь велика, а, главное, перспектива весь день сидеть дома или в подъезде, боясь выйти на улицу, была столь невыносима, что я позволял себе ходить по окрестностям один, даже без других детей, чтобы стать самой лакомой жертвой сумасшедшего пса. Нет, я не верил в его свирепость: ну, полает и уйдет, поняв, что связался с настоящим воином, который не только его, но вообще ничего не боится. Мальчик не должен бояться – это была догма двора, пусть далеко не всегда соблюдавшаяся. Но я тогда и правда почти ничего не боялся – потому что еще ничего не случилось в моей жизни, что заставило бы меня испугаться.

Пес словно специально ждал меня, как волк Красную Шапочку. Как злодей из укрытия, он вышел из-за котельной, самого таинственного места наших окрестностей, где дети тайком курили и жгли костры, – перерезая мне путь и буравя злыми коричневыми глазами, словно давая мне время опомниться и сделать ноги. Но я гордо шагал дальше, показывая пример трусам, что наблюдали за сценой с другого конца улицы, поблизости от спасительного подъезда. Я сознательно шел на подвиг, который войдет в анналы двора. И тут пес зарычал и бросился.

Я вижу эту сцену со стороны, как в кино: вот здоровенная зверюга в несколько прыжков одолевает разделяющее нас пространство и делает великолепный прыжок, как в фильме "Ко мне, Мухтар!" Я чувствую удар в плечо, от которого лечу на асфальт…

Взрослые, случившиеся неподалеку, отогнали пса и оказали мне моральную поддержку, то есть посоветовали немедленно идти домой и ехать в больницу, потому что собака наверняка бешенная, и без уколов я умру.

Интересно, что я даже не заплакал. По гордости, само собой. А вот уколов испугался. Хватит ли мне мужества на уколы? И, конечно, не хотелось гнева моей мамы, забитой со всеми, кроме меня.

Рану мне обработала тетя Женя, повторив весь текст про больницу, а дома я вообще ничего не сказал. Несколько дней я проходил, ожидая появления страшных признаков "бешенства", плохо представляя, что это такое? Мнительно изучал себя в зеркале, прислушивался к тому, что творится у меня внутри. Что – началось, я стал бешенным, у меня растут клыки и шерсть?! (Именно так, в традициях ликантропии, я почему-то представил себе бешенство.)

Собачьи зубы были обнаружены только при очередном мытье, но тогда поздно было волноваться, потому что я явно уже не умер.

Стал ли я после этого бояться собак? Ничуть. И мне по-прежнему хотелось завести себе пса. А четырехлапый террорист вскорости куда-то исчез, видно, выловленный от греха подальше.

 

Помню свое первое знакомство со смертью. Это был умерший старик в доме по соседству, через небольшую площадь, где меня как раз покусал террорист (все старики тогда были из девятнадцатого века). Черная похоронная толпа с цветами и лентами, открытый темно-красный гроб, красивый, как разрезанная конфета, с кремовой начинкой и с мертвым внутри, словно с огромной, спрятавшейся здесь личинкой – прямо на улице, чтобы не только родственники, но и все соседи могли с ним проститься. После уже таких похорон не было.

Нам, мальчишкам, было просто интересно. Мы лишь слышали, но никогда не видели "живых" мертвых. Он был как серая кукла, седой, высохший, маленький какой-то. Он точно не походил на живого. От него веяло ужасом. Было от чего лишиться сна, хотя бы на ближайшую ночь.

Я не очень боялся своей смерти – я боялся смерти мамы. До паники! По ночам я умирал от страха, что она может исчезнуть и оставить меня здесь одного. Я пронес этот страх через все детство.

 

Еще чуть-чуть пройдусь по семейной "идиллии". Старший брат моей мамы, дядя Володя, был своеобразной личностью. Он не пил, не курил, нигде не шлялся. Он не болел ни за одну из команд, он не увлекался ни одним спортом, кроме шахмат. Ну, что это был за спорт?!

Он аккуратно являлся домой после работы и надевал свои тапочки. Он мог недерзко пошутить по дороге от ванной, где мыл руки, до кухни, где собирался поужинать, и коротко обсудить какое-нибудь политическое событие. Он мог бы претендовать на звание "идеального мужа", если бы он умел что-нибудь делать руками. Но он не умел ничего. Как и мама, он был забит, женой ли, моей ли бабушкой или еще чем-то. Это был абсолютно безвольный человек, рохля в домашних тапочках. Мой отец по сравнению с ним казался варяжским князем.

После ужина дядя уходил в свою комнату и утыкался в шахматную доску и какую-нибудь шахматную брошюрку, где разбиралась новая защита или нападение. Не знаю, может, в шахматах дядя сублимировал свою агрессию, воображая, как он дает отпор тете Лиле или бабушке, переходит в атаку и гонит ненавистных персов обратно в Персию.

Пытался он и меня к ним пристрастить, явно рассчитывая заполучить хоть какого-нибудь партнера, но без успеха. Я быстро выучил, как ходят фигуры, но кайфа от игры понимать не научился. Даже и до сих пор. Я не сублимировал агрессию, я немедленно ее реализовывал.

Тетя Лиля злилась на него, полагая, видимо, что достойна лучшего, но не думаю, что этот лучший смог бы послужить ей скромным ковриком для ног, как дядя Володя. А дядя мог – и в этом заключалось совершенно неподъемное для меня смирение. Я бы на его месте давно удавился. А он ничего… словно нормальная жизнь взрослого человека и должна быть вот таким тусклым карцером.

Зато в его лице я увидел первого "художника". Он очень хорошо рисовал в юности. Моя способность к рисованию явно шла через эту владимирскую, вполне себе рабоче-крестьянскую родню.

Какого хрена дядя пошел в рядовые инженеры и потом женился на "тете Лиле" – и все загубил?!  Он сделался для меня антипримером, которому я ни за что в жизни не стал бы подражать.

Еще у моего дяди была удивительная коллекция марок, – созвучное ему увлечение детства. Я очень любил их смотреть едва не с возраста, когда сидел на горшке. И однажды я испытал шок: среди немецких марок мне попался портрет Гитлера. Взрослые не успели ничего сделать, как я ловко вырвал Гитлера из альбома и порвал. Я считал, что делаю хорошее дело, исправив ошибку взрослых, по недоразумению сохранивших портрет нашего отпетого врага, из-за которого погибли оба моих деда.

Тот альбом мне больше никогда не показывали. Я был правоверный советский ребенок и не понимал, отчего все были рассержены (я же не знал, как редка и ценна эта марка! Страсть коллекционера мне была неведома.)... Позже в фильме "Иди и смотри" я увидел пример подобного отношения…

 

Теперь про рисование. Моя курская бабушка, из другой родни, отцовской, увидев как-то, как я рисую, предсказала, что я стану художником. Эх, если бы мои родители прислушались вовремя к ее словам и отдали меня в какой-нибудь художественный кружок! Они вообще никуда меня не отдавали. Сперва меня просто взяли, совершенно против воли, в секцию гимнастики, прямо в первом классе.

Наш класс выстроили в спортивном зале, чтобы показать специально приехавшему тренеру из общества "Динамо". И тренер из всех выбрал меня. Выбор не был почетным: гимнастика не считалась престижным в нашей среде видом спорта, никто ею не увлекался. Вместо игр и отдыха после школы я теперь ездил в спортивный дворец на Водный Стадион, где нас муштровали, как солдат, бесконечным количеством упражнений. Дома же, куда я доползал уже в темноте, меня ждали учебники и несделанные уроки.

Впрочем, я стал гимнастом только на год: кто-то сказал, что гимнасты не вырастают, а рост у меня тогда и так был не шибко велик – и мама меня из секции забрала. Да и моей успеваемости секция явно не помогала.

Через год я уже сам записался в секцию хоккея, что было гораздо более престижно, – и убил пару лет на это замечательное дело. А потом еще едва не занялся футболом. Ибо считал себя великим футболистом.

Конкурс проходил на стадионе ЦСКА и снова представлял собой живой смотр выстроившихся мальчишек, из которого выбирались счастливцы, которых выпускали на поле – показать, что они умеют. И на этот раз меня не выбрали… Однако обманом я все равно попал на поле, чтобы доказать тренеру его ошибку. Сейчас он поймет, какой я отличный футболист!

Мы дрались, как гладиаторы на арене, чтобы понравиться этому пресыщенному императору, нашему тренеру, готовому выбрать одного счастливца и даровать ему жизнь, то есть зачислить в клуб. Увы, в этой куче мале, где все одинаково дружно сражались за мяч, не разделяясь на защитников и нападающих, да и на членов команды тоже, – даже у Гарринчи не было шансов броситься в глаза.

Сережа Александров, который отправился записываться в секцию со мной, просто за компанию, – привычно, как и во дворе, встал на ворота, – и показывал какие-то чудеса самоотверженности, чего я от него отродясь не видел: смело кидался под ноги нападавшим, красиво прыгал, доставая самые неберущиеся мячи. Он делал это даже с какой-то актерской избыточностью и один из всех нас был заметен. Поэтому и был на недолгое время принят в клуб вратарем.

(Про рисование получилось немного, но такое оно и занимало место в иерархии детских увлечений. Все дети рисуют, и никто не обращает на это внимание: ни сами дети, ни их занятые родители.)

 

Благодаря сартровским "Словам" я вспомнил еще одну картинку детства: я сижу в квартире своего друга Сережи Александрова и рассматриваю огромные иллюстрированные страницы "Детской Энциклопедии", толстенный желтый том. Боже, сколько там всего и как это интересно! Как интересна жизнь, как велик мир – если все это в нем есть! Каждый том зачаровывал по-своему, открывая новую дверь, за которой меня ждали то история, то животные, то техника… Строение Земли, космос… Я набирал номер телефона – и через миллионы километров мне отзывались далекие звезды. Я проваливался вглубь неизведанных стран, и даже неизведанных чувств: чувства смирения перед всей этой толщей неизведанного и гегелевского чувства величественного.  

Я видел жизнь, огромную, как океан, – я плыл от берега к берегу, от одной удивительной точки к другой. Не важно было запоминать что-то конкретно, можно было в пятидесятый раз перечитывать одно и тоже – и наслаждаться могучими стихами и заклятьями, которыми мой мир боролся с чем-то таинственным, что окружало его, и откуда я так недавно вышел, окутанный темнотой и тревогой.

Наверное, я в первый раз тогда отчетливо понял, зачем нужны книги: они делали меня безграничным. Они помогали мне мечтать, то есть делали всесильным. Маленький и невежественный – с чудесной книгой в руках – я превращался во всезнающего волшебника, которому не страшна темнота вокруг. Книги были доброй сивиллой, дающей большим и маленьким детям удовлетворяющие их ответы.

 

Толстые книги я любил больше всего. Они были как вместительный сейф с деньгами. На них было просто приятно смотреть. Или держать их в руках, ощущая тяжесть содержащейся в них мудрости. Мне казалось, что я никогда не смогу подорвать этот сейф, как мои любимые бандиты, то есть прочесть ни одну из этих книг, отчего их мудрость становилась лишь значительней, как все недоступное.

Хорошие книги в то время были дикой редкостью и ценились как эквивалент достатка и избранности. Тогда вообще все было в цене, все сколько-нибудь стоящее, начиная от штанов и кончая жвачкой. Это было время подпольного Высоцкого, "Битлз" "на ребрах", старых "Волг" и первых "супермаркетов", магазинов "самообслуживания", или "Универсамов", где стояли, лежали на полках исчезнувшие скоро продукты. А перед "Универсамами" нищенствовали калеки войны, безногие обрубки на тележках, еще довольно молодые люди, в медалях и без оных, благополучно избежавшие нагибинского "Богояра".

Это было очень бедное, но в чем-то веселое время – из постоянных открытий и надежд, как бывает ранней весной, когда медведи откапываются из берлог и идут дышать воздухом. И люди улыбались солнцу, новым фильмам и крохам тех возможностей, которые у них, словно по недосмотру, оказались. Как измученные дети – они радовались любой поблажке, любому пустяку. Дух 60-х даже в нашей стране был чарующ. В 70-е от этого ничего не осталось. Неблагодарные! – мы привыкли к поблажкам и злились, что их так мало.

 

Вода всегда загадочно манила меня – жаль, что я родился не на море. Однажды искомое море было обретено в нескольких кварталах от нашего дома – в котловане строящегося здания, превратившегося в марте месяце в пруд. Предприимчивые дети тут же построили плоты и стали кататься по пруду, как гондольеры. Вокруг еще лежал снег и умирала зима, а у нас была Венеция.

Не обошлось и без небольшого морского сражения, в ходе которого я направил свой плот на абордаж, но не совсем удачно, и при столкновении двух фрегатов полетел в воду. Так в шубе с льющейся с нее водой я и явился домой. Сперва я испугался (последствий), а потом был даже горд собой: не каждый искупается в Москве в марте.

А последствий особых и не было, ибо мама с бабушкой сосредоточились на борьбе за мое здоровье, которое и в этот раз не пострадало. Стало ясно, что если уж шалить, то по-крупному.

 

И было еще одно странное переживание, которое я запомнил на всю жизнь.

Осень, начало октября. Полуоблетевшие деревья, влажный ветер, висящие в хмуром небе сумерки. Сквозь зелень и темень светятся расплывчатым мокрым светом окна детсада, старого знакомого, ставшего первым прошлым, спокойная приветливая земля, зачарованная и недоступная, как рай. Мне уже никогда туда не вернуться.

А слева кусты в мой невысокий рост, вдруг этой ночью преставшие быть чаппаралем наших детских игр, – над засыпанной листьями мокрой землей, где оборвался тротуар. За ними серые темнеющие ребра домов, деревья и смазанный свет фонарей. Все обычное и знакомое куда-то исчезло, все стало необычным и незнакомым. И все это нахлынуло, и я вдруг понял, что все это вижу в первый раз и люблю, словно в каком-то экстазе. И что сознание в этот момент равно впечатлению и может все это понять.

Я взглянул доверчиво и словно проник в саму суть видимого, открывшуюся ярко и отчетливо. Чувство осталось до сих пор, а сама картина почти забылась. Но ведь я определенно знаю, что не мог тогда это все так видеть. Всю эту печаль. Словно это было воссоединение со всем, что было во мне и было до меня, словно это была чужая память... Так же смотрел тот, от кого перешло это чувство, это печальное всеведение. Разросшимся восприятием я прикоснулся к такому простому вокруг, к тому, что так сложно зовется “бытием”. Это поднимались рассеянные по крови забытые сознания, скрытые отзвуки чужих жизней.

Мне-ребенку казалось все просто, потому что я сам это воспринимал. Не надо было логических умозаключений, поисков истины через опыт. То было непосредственное знание без всякого анализа, потому что нельзя было увидеть ничего иного. Мозг молчал, а сердце было открыто и беззащитно.

А, может быть, это так бурно восстало во мне “художественное”, “лирическое”, навеянное этим временем года… (Позже я прочел, что нечто подобное испытал Рамакришна, увидевший в детстве полет журавлей в грозовом небе.)

И последнее, что я увижу в этой жизни, – может быть, будут мокрые огни детсада, кусты “чаппараля” и темные спины домов, давно снесенных, существующих лишь в моей памяти.

(продолж. след.)
Tags: Беллетристика
Subscribe

  • Нелюбовь

    «Нелюбовь» – это не фильм. И не простое отсутствие любви. «Нелюбовь» – активное чувство. Это не ненависть, но и…

  • Закулиса

    Можно ли допустить существование какой-то «закулисы», типа современных «розенкрейцеров», о которых писал Пятигорский? Но…

  • Треугольник

    Человек – несчастное существо: и одному ему плохо, и вдвоем быстро становится скучно и несвободно... А он еще закрепляет подобные отношения…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 10 comments

  • Нелюбовь

    «Нелюбовь» – это не фильм. И не простое отсутствие любви. «Нелюбовь» – активное чувство. Это не ненависть, но и…

  • Закулиса

    Можно ли допустить существование какой-то «закулисы», типа современных «розенкрейцеров», о которых писал Пятигорский? Но…

  • Треугольник

    Человек – несчастное существо: и одному ему плохо, и вдвоем быстро становится скучно и несвободно... А он еще закрепляет подобные отношения…