Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

Круг неподвижных звезд - 9



ХРОНИКА ПАДАЮЩЕГО ИКАРА

 

Первое Евангелие я получил от профессионального журналиста, приятеля матери. Евангелие и том Пастернака. Евангелие понравилось, Пастернак – нет. Там было много про природу, тонкие, очень тонкие душевные переживания, прихотливо выраженные элементарные вещи. Никаких попыток постичь мироздание, поговорить о Боге, о настоящих вещах (стихов доктора Живаго, там, естественно, не было).

Я снова читал, минута за минутой, и так два часа. Изредка я будто просыпался и видел улицу и слышал разговоры в квартире, и снова впадал в транс чтения. Мать трогательно и неуклюже приносила то яблоко, то кусок пирога, отрывая от чтения и напоминая о себе.

И наутро я в отчаянии сидел на кровати, с тяжелой больной башкой, обхватив лицо, и думал, думал, что все не так, не так!.. Я не знал, что я завоевал этой ночью, чего добился? Да и было ли что-нибудь? Мир не подходил под эту сложность... Но первой обидой, первой бессмысленной злобой, лживым или пустым звуком – воскрешал и обновлял желание ее.

Оставалось одно – выбрать это не так, доказать, что это так, чтобы не было этого постоянного противоречия, упрека, чувства невыполненного долга.

...Я опять зашел в храм, случайно, по дороге, – Пресвятой Богородицы у Яузских Ворот, XVII века, – как другие, может быть, пошли на дискотеку, – посмотреть архитектуру и фрески, и почувствовал, что оторвался от погони.

Меня удивляло, что в церковь пускали всех, что она вообще почти всегда открыта, как бывает открыта и доступна природа – и, как природа, совершенно бесплатна. Поэтому разрушаются дома, исчезают без следа государства, и только церкви, обветшалые, укрепленные сердцами десятков поколений, создававших их, продолжают стоять, только они – настоящий дом, открытые ворота для каждого, место для соприкосновения с самой сутью прекрасного и невозможного…

Какой-то странный, словно аптечный, запах и покой даже более, чем аптечный. Алчный, суетящийся, бессмысленный мир остался за стеной, в тысяче километров. А этот, внутри, где жизнь текла едва ли не задом наперед, прямиком в прошлое и снизу вверх, – еще не был моим миром, но, может быть, я был готов сделать его своим. Сейчас я был здесь, как на экскурсии, язычником-туристом, самозванцем, в лучшем случае оглашенным, невежественным и спесивым неофитом, не желающим признавать свое невежество и делать первый шаг. Всякая любовь в моей жизни проходила по этому маршруту.

 

Выходя из церкви – наткнулся на паперти на троих нищих: две старухи и старик. Они сидели на подоконнике, как на скамье. Старухи (леонидандреевские, в коричневых салопах и серых платках, сморщенные пуговкой носы и морщинистые невинные лобики с нависшими надбровными дугами, под которыми прятались колючие глаза: они даже могли напомнить пекинесов, если бы не выглядели так враждебно) подняли глаза и хором запросили копеечку. Старик только протянул руку, но глаз не поднял. Я дал им по пятаку, а старику пятнадцать: другой монетки не нашлось. Когда я уже закрывал дверь на паперть, услышал, как старухи стали обсуждать улов, и увидел обращенную к старику злую мину: повезло!

На улице еще раз понял: нельзя полюбить этот мир, не исторгнув... Если бы человек был детерминирован (как они пишут), он бы не страдал. Или страдал, если бы общественная среда целенаправленно заставила бы его страдать.

А в автобусе на задней площадке подумал, почему мне неуютно в храме, нехорошо, чужаку, не знающему ритуала, не умеющему лицемерить и подчиняться? И что Бога нельзя защищать с потом на лице, скрупулезно и нудно. Что Он – это радость и очевидность. Иначе Его и не надо.

 

За дверью ругаются мать с заехавшей погостить бабушкой:

– Взял батон, молоко и ушел! – кричит бабка об отчиме.

– Ну, и черт с ним! – огрызается мать.

– Куда он ушел?

– Не знаю. Придет...

Я тянусь к исписанному календарю на столе. Всякая всячина. Я пытаюсь думать на бумаге (недавно я открыл этот удобный способ):

“Оскорбление произойти от человека, вечное унижение. Пощечина твоему желанию быть самостью. Нет – ты всего лишь случайная воля старшего. И твоя внешность, и твоя душа – мизерный и случайный акт творения маленького, слабого, ненадежно с тобой связанного существа, может быть, и твоего последнего друга, но всегда не тебя. А происходить от чужого – это стыдно, это ложность себя (позже я бы сказал: фиктивность), это мираж личности, заранее обреченной на проигрыш...”

Я листаю календарь назад:

Только то, что имеете, держите, пока приду. Откровение Св. Иоанна.

И Ангелу Филадельфийской церкви напиши: ...ты не много имеешь силы, и сохранил слово Мое, и не отрекся имени Моего.

Еще раньше: “Раннее утро. Спят мои друзья, спят мои враги. Как-то прощаешь всем им. Вдруг понимаешь, что они – люди, гораздо более близкие к тебе, чем далекие, чем все другое. Ты видишь их спящими, отрешенными, безгрешными...

Жизнь так печальна. Как плохо, что нет никого, кем можно б было восхищаться”.

Бывало, я не мог ничего понять: глядел в окно, и меня поражала чужеродность реальности. Слушал говорящего, внимательно следя за движениями губ – но смысл фраз до меня не доходил. Сидел в кино, на самых лучших фильмах, пытаясь договориться, но, случалось, уходил еще дальше.

Если нет Абсолютного Закона Добра, то какая разница – все у тебя члены или ни одного, калека ты или нормальный? Если твой мир – только случайное сцепление молекул, и любая человеческая жизнь – это рябь на воде. И твоя смерть не огромна, а ничтожна. Жизнь – путь через болото, а смерть – черная трясина, и не сегодня-завтра она тебя поглотит с головой, – достаточно легкой оплошности (я уже знал это).

От этих мыслей не спалось. А я-то думал, что все могу понять!

Но если Абсолютного Закона Добра не было, то все-таки был Абсолютный Закон Красоты – и я в любую секунду мог убедиться в этом, включив проигрыватель и поставив нужную пластинку. Правда, “абсолютным” он был только для меня, но меня это мало заботило.

А если есть Красота, есть и Добро. Красота – это частный случай Добра, доведение бытия до совершенства на узком отрезке. Указание на возможность Последнего и Всеобщего Добра. Поэтому Красоту все стихийно соединяют с Добром – чувствуют их связь, а не просто потому, что настроение становится лучше.

Так, сорвавшись, я вновь возвращался в оптимизм. Увы, музыка удовлетворяла не всегда и не надолго. Она намекала, что ответ возможен, и можно быть счастливым. Она, заполняя тебя целиком, сама была ответом или утешала в невозможности его найти. Значит, надо или писать музыку, или писать полный Ответ.

Мне не хватало лишь одного, чтобы Абсолютный Закон Красоты воплотился в человеке, в той одной, которую надо найти, которую я буду учить играть на гитаре, которая будет в высочайшей степени той, что зовется жена, то есть существом исключительной красоты и преданности.

Но где искать? Мир попал в глаз огромной занозой, и я уже год или два ничего не видел вокруг себя. Какие-то тени, ветер, немые фигуры... Я жил, как слепец, не зная города, жизни, не чувствуя под ногами земли, не замечая людей. Книги, которые я читал, были переводные или старые. Я нигде не мог найти современности. И не ощущал потери.

Я в общем-то понимал бесполезность поисков наугад, но не мог сидеть на месте. Как игрок или плохо подготовившийся работник, я вверялся судьбе. И она меня наградит, когда будет надо.

Я ведь выбрал правильный путь. Я считал обязанностью честного человека – писать книги. Священное значение книг – укорять. В сумятице жизни преступник не слышит укора.

Как говорили про писателей в школе: знатоки человеческой души, люди с богатейшим жизненным опытом и знаниями, для кого взаимоотношения людей – ясны, как дважды два. Ничего этого я не находил в себе.

Как может быть писателем человек, для которого люди – загадка, которых он не понимает – все время воображая одно вместо другого? Даже не загадка – препятствие: как в стремлении что-либо целостно понять, так и в том, чтобы сохранить душевное равновесие в их присутствии? Я думал об этом, но как-то выходило оптимистично. Даже лучше, чем наоборот.

Ну да, я уже думал о том, что буду писателем, но не таким, как те, что пишут романы, а таким, который лишь делает вид, что пишет романы.

И Бог с ним, если меня никто не узнает. Разве можно “процветать” от литературы, разве можно причаститься ей, не став страдающим отщепенцем?..

Я писал о том, чего не знал – фантастику и сказки, преображая сырое бытие в прекрасное жаркое снов и фантазий, нашпиговывая их тем, что знал (а знал я немного). Что все живут не так и чувствуют это. Как выйти из состояния неудовлетворенности?

Я чувствовал, что интеллект подразумевает отнюдь не глубину или ширину знания, а осмысление наиважнейшего в той или иной жизненной ситуации и потрясение жизнью вообще. Не относясь к бытию буквально, то есть не считая, что данное и есть критерий истины, я полагал, что есть иной закон, освобождающий меня от тщеславной борьбы за подобие – в пользу самоощущения и где-то даже самоудовлетворенности (автаркии), провоцирующих вопрос получения дара.

Я не считал, что я сам – абсолют и критерий, но думал, что могу быть звеном необходимой правды. Я должен ощутить себя представителем некоего закона. Можно назвать его Богом. И следование этому закону заключалось не в размежевании и поучении, чем так часто злоупотребляют адепты, доказывая его единственную верность, а в осознании его достаточности, достаточности хотя бы в большинстве жизненных обстоятельств – и в том, что та нравственность, которая уже есть во мне, – уже делает меня достойным.

“Каков Ваш идеал?” – Анкета. Пускай человек задает этот вопрос себе всю жизнь. Как и многие другие нелепые вопросы. Чтобы четко установить, когда идеалов уже больше нет, все кончились, а остались, может быть, засохшие розы, страх, усталость и... нравственность.

Нравственность начинается как реальность – с жалости к тому, чья судьба возмущает голой несправедливостью, чему желал бы видеть другое предназначение.

Я был свободен, как человек, уверенный, что последнее слово еще не сказано. Иначе не стило бы и жить. Поэтому мне никто не мог ничего предписать. Ощущение своей свободы, данной мне для уникального дела, и есть предпосылка получения дара.

Пусть у меня не будет никаких “непогрешимых авторитетов”. Все это построено на песке, и помимо определенной истины или, лучше сказать, ее поиска в достаточном к ней приближении, заключает в себе все слабости самих искателей. Я люблю архитектуру мысли и ее воплощения, но главный вдохновляющий фактор – я сам. И вот от этого – спокойное, почти бесстрастное отношение к жизни.

Которого у меня не было.

Такие вот были мысли – попытки выпутаться и закрепиться на узком пятачке прибрежной земли...

А внутри происходили странные вещи: играли оркестры, и я слышал каждую отдельную ноту и каждый инструмент. А потом раздавался голос: “Ты слышишь Фанио?” И кто-то отвечал: “Я слышу Фанио, слышу Фанио...”

На обороте тетради я нарисовал Икара: натянутые до предела нервюры жил, ломающиеся ребра и связки каких-то птеродактилевых крыльев. Лететь, лететь, может быть, удастся долететь на одном моторе, на одном желании...

 

 

КОЛЛЕКЦИОНЕР ДОЖДЕЙ

 

...Я шел по стремительно темнеющей улице с сумкой с книгами через плечо. Ни одного учебника, ни одного конспекта. Все худлит или что-то заумно-философское, не имеющее никакого отношения к моей будущей профессии. Небо кидалось пудовыми снежинками. Сзади исчезал грандиозный оплот науки, на которую мне было наплевать.

Меня интересовали Афины и Рим, Ренан и древние евреи, гениальные тираны и умирающие боги. Меня не интересовал Маркс, не интересовали победившие идеи. Какая дрянь – победившие идеи! Хуже, чем свинец в водопроводе.

Я оглядел себя в витрине с ног до головы: шпион. Шпион в зоне победивших идей.

Я стал разглядывать лужу, в которой стояли мои мокрые ботинки. А люди на остановке опасливо разглядывали меня. Удивлены, стервы, стриптизом рождающейся мысли!

Зачем я здесь стою? Почему стою с ними? Я хотел идти – и не мог. Я чувствовал, что не хватит сил.

Меня охватил ужас: я не чувствовал ни малейшей готовности жить. Жить еще пять минут, отделявших меня от прихода автобуса. Боже, как прожить эти пять минут!..

Каждый мой день начинался с института – с тощей сумочки через плечо, из которой торчал все один и тот же уже замызганный ватманский лист, свернутый в трубочку. Я, однако, редко поднимался выше вестибюля и дворика перед, где проходило все веселье.

 

 

ПОИСКИ НАУГАД

 

...Студентом я был так себе, как так себе я был всегда – чтобы ни делал, где бы ни учился: мне становилось скучно, либо я, как в аварию, попадал в конфликт.

В любом случае, перед институтским фонтаном были люди, а за дверями был морг.

Я уже кое-что знал и понимал: в искусстве, литературе. Но женщин я не знал. Что они такое: материальный объект или мираж, сгущение романтических настроений? Лучше они человека или то же самое? Из какого вещества они состоят – облаков, звезд, скованных прахом, из праха, владеющим тайной затмевать истину – красотой?

Я был готов поверить, что хотя бы некоторые женщины – неземной природы. И хотел разгадать загадку, подглядеть ответ. Но загадка строго хранилась, словно членами тайного общества.

Девушки были большими конформистами, инстинктивно сдаваясь обстоятельствам, используя обаяние, чтобы уменьшить контроль. Юноши в плену деревянных рефлексов разбивали лбы и копили бунт.

Девушки были серьезнее, откровеннее в своих желаниях и знали вещи, о которых я понятия не имел, погруженный в абстракции, стихи и авангардную музыку. Я еще был свободен, потому что не мог потерять нечто невыносимо необходимое.

Именно в колледже я стал писать свои первые "стихи", загадочно напоминавшие плохие рок-тексты.

Если я и мог стать поэтом, не в смысле “человеком, пишущим стихи”, а в смысле “фигуры, интересной для потомков”, то, конечно, не из-за достоинств интеллекта, а, скорее, из-за его непомерных недостатков. Поэтому и мог стать поэтом. Некуда деваться. Плакать и петь песни... “Поэт обязан своей неповторимостью и тому, что в нем есть, и тому, чего в нем нет” (прочел я позже у Чес­тертона).

Увы: как вы, верно, уже догадались, я принадлежал к племени несчастных, чье единственное оправдание – литература. Очень слабое, между нами. В наказание – соблазн цитирования.

 

Студенческое время располагало к свободе, – никогда ее не было столько, несмотря на все задания и проекты… Естественно, что местные пивные и кабаки стали любимыми заведениями институтской молодежи. Для многих они сделались второй родиной, и вместе со специальностью они получили устойчивый и неискоренимый алкоголизм. Захаживал туда и я, в компании или вдвоем с Германом. Но у меня не было шанса увлечься.

Пива я не выносил, а заходя в бар или кафе – видел брезгливые морды персонала за стойкой, каковой язык не поворачивался назвать “барменами” – столь презрительно они смотрели на меня, мальчишку, с юной порослью на губе. На мордах значилось: видали мы людей, не чета тебе, пожаловавшему с тремя копейками в кармане. Зашел лимонаду попить? Ага, сейчас за лимонадом побежим!

Да и правда, с какой стати пить мне тогда водку, какую такую тоску заливать? Вот слабо алкогольный коктейль, лишенный этих коннотаций, – другое дело.

А еще смущали хмурые мужики за столиками: помятые жизнью, знающие по чем фунт лиха и способные пить спокойно и долго, не теряя, а наоборот приобретая лицо. Они берегли стиль бухания, не имеющий ничего общего с юношеским безумным куражом.

 

Я считал, что нахожусь в начале пути, и приветствовал сложности, подтверждающие правильность выбора.

Я не мог просто и как все. Я мог то же самое лишь сложно, платя вдвое и втрое, выбирая культуру как остров. Как всегда бывает в этих случаях – я стал проповедовать: поступай так, чтобы твой поступок мог служить... в общем, как там у классика спекулятивной философии. Даже в институте я несколько раз доводил ситуацию почти до мордобоя. На летней обмерочной практике в Новгород Северском я прочел соученикам целую лекцию о том, что нельзя все время материться, что человека с нормальным слухом от этого просто тошнит, что они отравляют мне все существование в комнате.

Мы жили в бывшем детсаде, в маленьких палатах, и мое диковинное поведение было у всех на виду. Я ни с кем не дружил, кроме Германа, отгородившись чтением на кровати или одинокими прогулками по городу.

 После моего очередного успешного отказа наладить отношения в известном русле и презрительного нежелание участвовать в общем веселье, а, главное, может быть, после того, как некая герлица пришла ко мне советоваться по литературному вопросу, мы пошли драться с ее хахалем, главным суперменом группы К., который строил группу на правах профорга, как в его родной когда-то армии.

Я сказал, что он может меня бить, я не буду сопротивляться, но я его не боюсь, и он ни в чем не убедит меня, даже если побьет. Он возразил, что не привык бить тех, кто не сопротивляется, но проникся ко мне странным уважением. Его наезды вдруг прекратились. (Через три года он погибнет под колесами поезда.)

Зато оставался родной двор, переставший быть дружественным и своим, где не стоило рассчитывать быть пророком или примером в квадрате и кубе.

Я чувствовал, что утратил понимание природы и связь с нею. Проживая в полунереальной, полуусловной атмосфере – всякое столкновение с природой я воспринимал не естественно, а рабски-смятенно. Она представлялась мне вероломным агрессором, а я невинной жертвой, в то время, как она просто прошла мимо, машинально проверив меня на прочность, сама поразившаяся бездне моего малодушия.

И вот я уперся в стену. Я чувствовал, что заперт отовсюду. Лишь у другого человека могла быть дверка, через которую я мог вырваться… "И тихо ступает Мария в траву, и видит цветочек на тонком стебле…" – очередной приятель как всегда вовремя подогнал мне Хармса. Но больше всего поразил рассказ про волшебника, который не творил чудес. Я узнал в нем себя.

…Но это был уже совсем другой год, и сюжет созрел. Это должно было случиться – и случилось.

И тогда весна ударила в меня! Каждая почка кричала весной. На глазах происходил огромный прекрасный процесс, будто явление теплого бога. Мир менялся, и от меня не укрывалось каждое мгновение его изменения.

Весна пахнет. У нее есть особый неповторимый запах. У нее много солнца, земли, тепла – после столетней зимы, накопленной в складках города.

There I was on a July morning Looking for love… В весенний день бродя в своих “поисках наугад” в районе Реч­ного вокзала хочется любить и хочется любви. А кто вон тот человек, что идет? Полюбит ли его кто-нибудь? Не поздно ли будет?

…Внизу в вестибюле вывесили некролог: парень трагически скончался, 5 курс, 24 года. Ну, и зачем все это было? Тоже образование получал. И уже почти получил, почти закончил эту каторгу, и вдруг...

Планы на будущее строил. Нельзя строить на будущее. Надо только этим днем жить. Будущего может не случиться. И тогда зачем все?

Студенты задумывались и мрачнели. А через пять минут спешили в буфет, смеясь на бегу. С ним-то все уже кончено…

А со мной еще нет…

И сегодня, глядя, как закрываются двери метро, мне вдруг захотелось полюбить кого-нибудь. Я вглядывался в лица, и все искал ее. И не было, а откуда-то как будто помнил, это отчаяние, эту страсть, это солнце. Откуда?


(продолж. след.)
Tags: Беллетристика
Subscribe

  • Роль

    Вчера я получил письмо, в котором меня извещали, что мое желание удовлетворено, и я приглашен на роль несчастного человека в ближайшей пьесе.…

  • Возвращение

    Не бывает горы без долины, как настаивал Шестов. Так и не бывает поезда без станции, а приезда без отъезда. Можно и не возвращаться, если ты хорошо…

  • ОСТРОВ НИКОГДА (апгрейд повести)

    Ты строишь то, что хочешь, ты получаешь то, что заслуживаешь, образ окружающей тебя реальности – это образ тебя самого… Мы…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 2 comments