Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

Круг неподвижных звезд - 10




ДОЧЬ ЛУНЫ

 

И я влюбился мучительно, губительно и насмерть. Нашел тоненькую, хрупенькую, чахоточную на вид, словно из романов Достоевского. С длинными волосами. Я, не знавший женщин, кинулся в любовь сломя голову, по-книжному, романтически, подражая образцу и к вящей славе искусства, – и нашел такой ад, которой только и мог родиться из придуманного рая.

Собственно, об этом дальше.

Кто-то прислал мне на лекции “Канцелярскую книгу”, такую огромную, что ей больше подошло бы название “амбарная”, с пометкой: “Пиши в нее стихи для меня”. Тетрадь была любовной наживкой, но чьей? Кто была эта романтическая незнакомка, посчитавшая меня поэтом? Кто смотрит на меня этими глазами? Кто так поймал меня?

И одним зимнем днем мне вдруг показалось, что я уловил этот взгляд. Она прошла мимо меня, и я удивился и обрадовался ей. Ее тонкому, узорной вязки прозрачному свитерку, через который белела кожа. Немного угловатая, почти без груди, почти девочка. Длинные гладкие волосы, чистое без косметики лицо, джинсы, минимум средств для выражения свободного человека.

Потом я увидел ее на улице. Скромность, достоинство, хрупкость… Бросались в глаза только ноги и волосы. И она ходила на этих тонких ногах, со спрятанным под волосами, как у святой Инессы, телом – чуть изогнувшись, плечи откинуты назад. Серьезные серые глаза без улыбки глядели на мир. Губы у нее были очень сжаты тонко. Одних этих длинных волос было достаточно, чтобы я поверил.

 

Не то чтобы я ее раньше не видел. Я тогда столько увидел, что вот хоть и увидел, а не заметил.

Это случилось, наверное, спустя полгода после поступления. В нашем либеральном институте, где проходили даже настоящие рок-концерты вполне себе "подпольных" групп, устроили просмотр только что вышедшего фильма “Полет” со Смоктуновским – по роману Вежинова “Барьер”, недавно мной прочитанному, – про летающую девушку. И теперь я подсуетился с билетами, разагитировав всех подряд, начиная, естественно, с Германа.

И с этими билетами стоял перед входом в зал, отказывая несчастным опоздавшим. А она подошла, и за нее, для нее попросили (ее подруга Лена). Да, даже попросила не она сама. Но как она тогда посмотрела! Мы стояли очень близко, и метра не было, не увернуться, и вся сила пришлась практически в упор. Я без колебания продал билеты. Тогда-то, собственно, я и увидел ее первый раз.

И, странное дело! – девушка летающая из фильма – будто на нее похожа была. И очень многое там было, в том фильме, что ко мне и к ней относилось – как мне потом стало казаться. Она была из другой группы, я и имени ее не знал, но всегда радовался, когда встречал ее в коридоре.

Так прошло больше года, пока с первых теплых дней наш курс не стали вывозить в Крутицкое подворье на этюды...

Наша группа подошла запоздавшей гурьбой, и я увидел ее, всю белую, в белых штанах, с длинными белыми волосами на фоне коричневой монастырской стены. Она мельком взглянула на нас и отвернулась. Я долго выбирал место, чтобы встать так, чтобы видеть ее. Зачем? Не знаю. На этот раз она мне напомнила девушку из "Четверг и больше никогда", красивого, странного и любимого фильма.

Церковь – идеальный объект: это даже большевики от культуры понимали. Как и то, что в этом ужасном городе больше нечего рисовать. Я знал, что зона наилучшего восприятия архитектурного объекта находится на расстоянии двух его высот. И даже, что оптимальный угол видения: 27-34о. Но, как средневековый мастер, я действовал исключительно по вдохновению. Она и была этим вдохновением, главным фокусом, не попавшим на рисунок, но определившим выбор ракурса.

Высокое солнце сияло на куполе, первый зной, запах молодой листвы. Вокруг шатра колокольни летали белые голуби... Так я проработал два часа.

Я в первый раз увидел, как она рисует. Она беззвучно поднимала и опускала голову, водила карандашом. Ее длинные золотистые волосы распадались, как рукава реки – и плечо было водоразделом. Иногда она небрежно и быстро откидывала прядь за плечо, мешающую рисовать. Я подумал: зачем прекрасной запечатлевать прекрасное? Зачем соловью разучивать каприсы Паганини? Прекрасное запечатлевают от недостатка собственной красоты, а не от его полноты. Но об этом не шла речь: даже в прививании правильной эстетики здесь была казарменная унификация, формальный подход, не знающий чуда, не допускающий исключений. Преподаватель ходил и правил.

Отворачиваясь, я мог забыть о ней. И в тот же миг процедура рисования теряла смысл. Чего ради было насиловать глаз и руку? Ни церковь, ни сама живопись не могли быть для меня самоцелью. Я еще не мог оживить это сам, я хотел оживить это чьей-то чужой душой, чужим несомненным совершенством. Вот была форма, которую я хотел бы запечатлеть, а церковь была ее страшно искаженным отражением, некоей подменой или начальным наброском, штудией, в которой никто бы не узнал оригинал, хотя, может быть, что-то почувствовал бы, оценив любовь и тщательность.

До конца оставалось немного времени. А она была все так же далека, лишь иногда вставала со стульчика и подходила к приятелям. А для меня их как будто вообще рядом не было. И я был один с ней, и я испугался этого чувства. И огорчился своему испугу.

Мне надо было пройти пятьдесят шагов. Всего пятьдесят шагов! Ведь я с ней даже не был знаком.

…Она ничуть не походила на загадочных прерафаэлитских женщин или утонченных женщин модерна, мучительных чаровниц и насмешниц, которых я боялся и которыми восхищался, она походила на скромных, ангелоподобных полумонахинь с Гентского алтаря.

Любил я таких, беленьких, тоненьких, анемичных, не очень веселых, не совершенно красивых, одиноких, с какой-то своей жизнью и думой в лице. А тут еще существо молодое, полное жизни, расточающее опасные флюиды, как цветок весной.

Главное – увидеть как-то особенно, а потом уже дело дней.

С чего начинается любовь – с регулярного посещения одного и того же места, с постоянных встреч. Заметил девушку, скажем, в очереди в институтской библиотеке, причем не мельком, а так, чтобы услышать голос, посмотреть с нескольких ракурсов, разглядеть и одежду и даже пальчики на руках, заглотить наживку. Девушка понравилась, показалась чем-то отличной от всех и чем-то тебе близкой (чушь, конечно). И нет бы не видеть ее потом несколько дней или недель: нет, на следующий же день ты встречаешь ее случайно в аудитории, в столовой, во дворе, на лестнице. На следующий день снова, так что наживка врезается намертво. Ты уже не свободный человек, а наркоман-мазохист, мучаешься и желаешь видеть вновь и вновь – и это доставляет тебе наслаждение. Такое большое “наслаждение”, что ты даже не делаешь шагов, чтобы познакомиться и сблизиться с объектом желания. Вас как будто толкает друг к другу рок – и ты именно на него, а не на себя полагаешься. И напрасно.

Любовь – от беса, факт. То “добро”, которое он творит под видом зла. И тем служит миру…

Нет, любовь – точно нечто бесовское: и видел-то всего три раза – а уже жалко отказываться. Как Базаров, смеешься над магнетизмом, но кидаешь взгляд, она поднимает глаза – и как будто ожог.

Бес свое дело знает.

Где-то глубоко я всегда держал образ (а имя у образа было, скажем, Эмбла – Ива, в переводе с мертвого языка). Я его уже любил. С этим образом внезапно она и слилась. Я это открыл, и время, когда бы оно было не наполнено ею, кончилось. Я полюбил ее как никого, на один раз. Я положил на нее все, положил сразу, словно исключая возможность последующего раскаиванья.

В этом месте я пережил самые светлые свои часы, и теперь по любому поводу я возвращался сюда, как студент Ансельм под свой куст бузины. Чтобы еще с большей мукой вспоминать тот фантастический день и ощущать его невозвратимость, и что сегодняшний конец зимы не равен тому маю. Я ждал ее, ту, которая не знала, что я жду ее здесь, и у меня не было надежды.

Разумом я знал, что моя мечта безумна, но утешал и вдохновлял себя. Я хотел чуда. Чему нас учили: сознание – это понимание невозможности не подчиниться необходимости. Посмотрите: три "не"! Но, как в оправдание, у дурака будет "не" четыре. Дурак – это не понимание невозможности не подчиниться необходимости. А, может быть, в том его счастье?

Дурак? – очень хорошо. Дурак был одинок, необычен, возвышен в своей ленивой мудрости, несуетен. Он отказывался расходовать силы по пустякам, соглашаться на банальные варианты, подходящие всем. Иван-дурак был непременным атрибутом этой страны: маргинал, юродивый, тайный бесполезный шукшинский мудрец, – маленький, но дорогой золотник.

Она поверит, думал я. Я же выбрал ее для себя. Я выбрал, что подходило мне, что близко мне. Значит, должно же так быть и наоборот?!

Смущения мои были того рода, что такое без сомнения важное дело возложили на непозволительно неподходящие плечи, в чем я себе в тоске признавался, удивляясь, насколько это дело меня засосало, не успев начаться. К тому же меня пугала восприимчивость моего разума к заведомо нелепому и смехотворному для всех предприятию, равному разве лишь попытке повторить подвиг путешествия на ядре из какой-нибудь музейной пушки. И все же я раз за разом приезжал сюда и ждал. Что я еще мог? Это при том что я почти каждый день встречал ее в институте.

Кстати, патриаршие палаты здесь – важная московская достопримечательность, – мысль, наводящая на определенные рассуждения о “месте”, о самом его существовании и необходимости поисков. Любви нужны декорации.

Чего я ждал? Без ее любви с этого дня я не мог уже вообразить себе ничего. Но где-то я ошибся. Я знал теперь! Сколько я думал об этом, еще бы не знать! Но откуда мне было знать тогда, что все имеет конец, и есть минуты, на повторение которых нельзя рассчитывать. Я так и не прошел эти пятьдесят шагов.

Она была такая родная, что я считал ее давно своею. Я много мысленно говорил с ней, целовал ее и резвился в этой придуманной любви.

Однако, и в этом придуманном романе, я пугался за себя, не доверяя и сомневаясь. Я уже знал, что надо во всем сомневаться. Это была добродетель, одна из самых гнусных на свете.

Как человек сомневающийся, лишенный порыва и инстинкта, я хотел, чтобы ко мне подходили, брали и вели. Подойди ко мне! – Я бы только пальчики на ногах целовал. Но где там – не слышит и не знает!

Разочаровавшись в своем подворье в качестве сакраментального места встречи и не найдя другого, я просто умирал на лекциях, сходил с ума дома, писал безумные, подернутые мистическим флером стихи, обращенные к ней или ею вдохновленные – и заносил в “Кан­целярскую книгу”.

 

Над башней пламенно взошла

Луна – свидетельница сна.

Играл крылом волос беглец,

И хладными руками губ

Касался месяца во лбу:

– Я ухожу в другой конец…

 

Я любил из-за угла. Я горел, я, как наркоман, давал себе слово каждый день положить этому конец, и каждый день не находил в себе сил. О, моя проклятая гордость! Я так боялся все испортить. Это должно было произойти само собой. Я ждал случая, который бы все разрешил. Но его все не было, этого случая. Я создал такой Эдем, что считал неприемлемым, если бы наше сближение произошло как-нибудь не идеально – как могло придумать воображение отчаявшегося, которое погубило бы все.

 

Летом, отбарабанив практику в Новгород-Северском и добровольно отработав месяц на почте, где мне заплатили пятнадцать рублей, я помчался за ней в Переславль-Залесский, где ее группа выполняла всю ту же обмерочную практику, не в силах не видеть ее так долго. Четыре дня продержался и помчался.

Тогда, первый раз, я не доехал. Я изобразил это (для себя) как поход в Троицкую лавру. Но во второй раз я в нее даже не зашел. От Лавры в 12-30 автобусом. Чуть больше чем через час в Переславле.

Там штук восемь монастырей, все в весьма в жалком виде. К ним я и направился.

К первому, Горицкому, я шел с замирающим сердцем. И до, и после, и весь день оно у меня только и замирало. Это было слишком очевидно – я почти уже сдался... Но там никого не было.

Со стены Горицкого я увидел их все. Монастыри и храмы белели по всему городу. Последний, самый большой, виделся черте где, чуть ли не за городом – в дымке.

Итак – я обошел их все! Все. Не пропустил ни один. Я искал. Я боялся их встретить и боялся, что они не работают, сегодня, сейчас. Я пересек весь город по диагонали. Именно прошел, а потом, уже уставший и разуверившийся, побрел. К самому последнему – тому, что был в дымке.

Город был не велик, одноэтажен и, как деревня, – лежал вдоль главной улицы, что была древней дорогой на Ростов Великий и Ярославль. На фронтонах и окнах – карнизы и наличники характерной северной резьбы. Это был нетронутый историей, настоящий XIX век, такое раньше я видел только в кино. Лишь смущало, что каждый второй мужик, из попадавшихся мне навстречу – был пьян, как сапожник.

Никитский монастырь расположен за городом, к тому же на холме. Дни тогда стояли небывало жаркие, как в знаменитые пожары в семьдесят втором. Он красивый, величественный, но очень далекий...

Настроенный неудачами, я уныло брел к нему. Уж коли приехал, то выпей чашу до дна – уговаривал я себя. И пил, хоть это было не весело – в чужом городе, даже уже в поле, по дороге мимо кладбища, униженный своим непоборимым желанием, приехавший сдаться.

Они были там. Я говорю они, потому что мне страшно даже было подумать, что я ее сейчас увижу. Если бы я мог ее видеть, а она меня нет... Я даже не успел ничего придумать. Я подошел к воротам со странным предчувствием. Был тут этот знакомый дух. Потом увидел сквозь ворота складной стульчик. Сердце оборвалось, и не успел я придать себе какой-нибудь вид, прямо на меня из ворот вышли две девушки. Одна – ее ближайшая подруга Лена. Вторая – незнакомая девушка…

– А что ты тут делаешь? – спросила меня Лена.

– Хочу посмотреть, как вы живете, что вы тут рисуете?.. – выдавил я из себя заготовленную ложь.

– А-а, – сказала она, – входи, – и щедро махнула рукой.

Я вошел в монастырский двор, пустой и запущенный, как и сам монастырь, – и сразу увидел Катю (назовем ее так). Снова со стульчиком и бумагой, как тогда в подворье. Она посмотрела на меня и опустила глаза, словно догадавшись. Подошедшим студентам я объяснил, что совершаю объезд подмосковных достопримечательностей. Вот был в Загорске, теперь думаю поехать во Владимир…

И я уехал назад в Москву, так и не "сдавшись", неудовлетворенный встречей, оглушенный очередной неудачей, словно неумелый стрелок, что каждый раз мажет мимо мишени.

 

Я и правда собирался поехать во Владимир – смотреть классические владимиро-суздальские храмы и, главное, Покрову на Нерли, тему курсовой, – пытаясь излечить страсть высоким искусством. И поехал. Искусство было великолепно, а страсть не поддалась.

Любовь сразу сделалась мукой. Как вонзилась она в пресловутое это сердце! Вот эта девочка! Как? Что она сделала? Или я сам всему виной?

В такие дни я уже не боялся ее разлюбить – и потерять все, что у меня было – а хотел. Я боялся за свой разум. Иногда, в дни, когда я ее не видел, я, казалось, остывал. Я даже наслаждался призрачным покоем, надеждой, что болезнь отступает.

Как я мог так думать, как я мог не хотеть видеть ее всегда, когда так любил? Глядя на людей, идущих под руку, я ловил себя, что не хотел бы так ходить с ней. Я не видел в этом никакого смысла. Да и говорить я не знал о чем. Я понял наконец, что не жизнь с ней мне нужна, а лишь чтобы она повернулась ко мне и сказала что-то обо мне самом. Я хотел не любви, не семьи, а какого-то кристалла, сказки двоих...

Понимая все это, боясь своей одержимости, я уже радовался, что она не вызывает тошной ностальгии, когда я не вижу ее. Я вспоминал и думал, что все прошло и не из-за чего копья ломать. Только я сам история, сам загадка. И жизнь одна и так длинна, и зачем еще кто-то? Но и в эти минуты понимал, что стоит только взглянуть…

 

На лекции по благоустройству пришла записка: “Если вам нужен друг, скажите”. И подпись одним не очень разборчивым инициалом. Вот, что было в письме.

Минут пять я не мог взять ручку. Потом дрожащей рукой, ужасаясь своему почерку, который мог выставить меня человеком малограмотным, написал: “Столь долго он Вам был не нужен...”

В этом месте бес чуть меня не попутал, и я не приписал: “Не пишите мне больше”. Вот бы посмотреть на нее, когда бы она это прочла! Как мне хотелось отомстить!

Но я любил ее. Я выбрал ее из всех. Я любил ее.

“Я же учусь обходиться без друга. Но если он нужен Вам, то он Ваш, как и прежде, как и всегда”. И отправил записку тем же путем назад.

Я задумался, зачем я это приписал. Все это было весьма глупо: я ее упрекал и снова становился перед ней на колени. Я ждал, какой будет ответ. Мир был такой странный.

Я ждал ответа. Но назад ничего не пришло. И не пришло никогда.

Прошла еще пара безответных недель. Неужели я ошибся в ответе, написал что-то не то? Обидел ее, испугал? Но теперь я знал, как надо действовать.

В моей записке, собственно, ничего не было. Или было очень много. Я просто приглашал после лекции – погулять. Всего-то. Но и это, как смерть.

И, после лекции, в полубреду, я пошел вперед, приблизительно к ней. Она ждала в коридоре. Увидев меня, она опустила глаза. Она знала меня, хоть нас не знакомили и мы не связали вместе и двух фраз. Было не заметно, чтобы она смертельно удивилась. Это было хорошо. Может быть, это было нормально – проявлять в этом возрасте свои чувства. Может быть, все, в том числе и она, давно о них догадывались, если так безошибочно опустила глаза в коридоре? Или нет? Впрочем, я не мог уже думать: совершаю я что-то дикое или нет? Я вообще уже не мог думать.

Мы шли, и я все дрожал, нервничал и не мог начать разговор. Слов было слишком много, тема так разрослась и далеко ушла, что я забыл, что бывает в начале, самые простые слова. Я уже все с собой обсудил, все вопросы задал и сам же на них ответил, и очень боялся обнаружить теперь ошибку. “Спросить, что любит, какие у нее вкусы? Но что я – лошадь выбираю, параметры смотрю? Спросить, как учеба? Но это глупо! Сказать прямо, что люблю?! Но я ведь совсем ее не знаю. Я в ней уверен, но что она обо мне подумает: смешной такой дурак! Нет, я должен знать, что мы похожи. А как? Так что же она любит? Ах, опять про это!..” Не было темы, не было! Вот ведь как странно! Так шли и молчали. Попрощались у института. Я попросил ее телефон. Она дала. Вечером позвонил. Тема уже была: моя вина, моя глупость, застенчивость. Извинился, попробовал доказать обратное. Она молчала, я запутался. Договорились вновь увидеться. Ну, об этом можно было и не договариваться.

Она увидела меня утром в институте, внезапно засмущалась и прошла мимо. Может быть, она подумала, что это я в ней вчера разочаровался, неправильно расценив мою умеренность и пассивность. Но мне это даже в голову не приходило. Я в отчаянии отсидел пару и побрел из института куда глаза глядят. Позвонил ей вечером. У нее были дела, она не могла со мной встретиться. И так почти каждый день что-то случалось. И так почти каждый вечер я звонил...

Эти звонки были моим мучением: что можно сказать по телефону? Я звонил едва ли не по принуждению: поддерживать установленную мной самим связь.

А она первая не звонила никогда.

И при этом были еще какие-то оценки, сессия, курсовые, зачеты, споры с куратором, ссоры с преподавателем философии, просившем покинуть аудиторию вон. Они, кажется, хотели сделать из института продолжение школы. Вот уж фиг!

И мне слишком ясно было мое положение, что порвать на чем вишу – просто. А ведь порву – так и ее потеряю!


(продолж. след. - будет еще четыре части)
Tags: Беллетристика
Subscribe

  • ***

    Критик всегда одинок, Летом, зимой, в промежутке. Ищет повсюду исток Ужаса: в курице, в утке... Критик всегда виноват: Если девчонку…

  • Синдром Пэна

    Некоторые, а, может быть, даже многие молодые люди не могут стать взрослыми. И не хотят. Наверное, такие были всегда, но у них было меньше…

  • Записки гламурного отшельника

    Покойный Нильс назвал меня когда-то «гламурным отшельником». Обидеть хотел, очевидно. Сам я обозначил себя, как трудолюбивого…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments