Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

Круг неподвижных звезд - 12




Happy birthday to you

 

На зимних каникулах она уехала с подругой в Питер, ничего не сказав, я узнал случайно от ее мамы. И я помчался за ней, ходил по музеям, надеясь встретить ее. Она явно избегала меня, она не нуждалась во мне.

Красота города и мое одиночество навсегда обворожили меня.

Дни сомнений были самыми страшными. Я пытался вызвать то трогательное и светлое, что было связано с Катей, и не мог. Знакомые картины, что недавно вызывали бурю чувства, были холодны, как и все картины. Я не мог вспомнить ее лица, не мог приблизить ее к себе. Она оставалась чужая, она уходила в ряды посторонних, которые были чем угодно, но только не мотыльками, летящими в огонь.

Разве не было намеков, разве я ничего не чувствовал?

Меня смущало, как быстро она преодолевала стену, как-то по-школьному, ребячески первая заговорила “ты”. И теперь, когда изредка подходила – говорила скороговоркой “привет” и сразу переходила к сути дела – просьбе, как правило просьбе, без тени улыбки, малейшей вибрации голоса. Меня это слегка коробило: где же смущение, сбивчивое дыхание, краска на щеках, опущенные ниц глаза? Может быть, эта видимость спокойствия – ложная, наигранная? Может быть, это тоже специфическая форма смущения? Или она попросту забыла, что она для меня значит? Или, наоборот, помнит, – и думает, что, поэтому, мне это будет легко (и даже приятно) – оказать услугу. Или все же забыла, вычеркнула, хотя бы на данный момент, показав, что не придает этому значения, а важны вот такие-то ее проблемы, которые я могу решить как просто товарищ? Как когда-то кто-то решил вот так же ее проблему с билетом на фильм?

Да, это было именно спокойное, эгоистическое и товарищеское отношение. Когда между людьми ничего нет. “Она мне доверяет. Но не кокетничает – чтобы я не мог выставить позже ей в счет. Это хорошо. Но, может быть, она не способна и переживать? Ведь кокетство и переживание у женщины всегда слиты. Кокетство – часть женской тактики. Женщина без любовной тактики – нема и глуха... Может быть, в ней еще не проснулась женщина, и она думает, что она еще в школе, в черном фартучке? Или она вообще ни во что меня не ставит?!”

Кто она? – спрашивал я себя. Я боялся ее, ее обаяния, ее корыстного использования людей. И глаза: холодные серые глаза, почти как у всех – я наконец осмелился заглянуть в них. Такие глаза я видел у тысячи людей, в них не было ничего, главное, в них не было любви, ни капли.

 

Я уже был на грани, я хотел и не мог найти в себе большей любви. Я любил ее лишь за то, что она наделила меня образами и снами. Но дожил до страшного дня – усомнился. Может, она и была той одинокой дочерью Луны, феей Реки и т.д., но я не чувствовал этого больше! Когда я видел ее, я боялся того, что навыдумывал мой страх, и в конце концов, стал, не видя, – видеть это.

Это тоже работало на сомнение: та ли эта женщина, на которой я должен закончиться – мой рост, поиски нового, мои мысли, посвященные себе? Женщина – это цель и, значит, конец пути. Я должен зарыться в нее, упасть, как в океан, – и кончиться как эгоистическая и яркая комета, добыть золото, но потерять небо и свежий воздух, воздух путешествующих. Это было мне ясно. И нельзя было ошибиться с выбором конца. Смерть должна была быть достойна жизни. Ибо я, как человек средневековья, полагал, что можно жениться только раз.

Я боролся за нее. У меня ничего больше не было. Но здесь, но в том месте, куда я кладу сердце, мне нужна была только правда. Абсолютная, несомненная истина.

Еще вчера я пробовал написать ей письмо. Последнее, где бы все стало на свои места. Но на следующий день я спрятал глупое письмо и стал писать эпитафию – где, в общем-то, проклинал своего ангела, на которого смотрел уже как на страшного демона, который и не желает, но похитил весь мой свет. А ведь она была невиновата в моей глупости, она не была ни коварна, ни лжива.

Я остался один. Мне нельзя было так жить. Любовь была моим основным занятием. Почти год я верил только этому. Я вырос на этом, я стал другим человеком. И вдруг исчезла земля, и я повис в пустоте.

Я больше ни о чем не думал и больше ничего не ждал. Я забросил все, что хоть немного еще увлекало. Это была передышка, это было нахождение себя. Ведь была же у меня гордость! Я ни на кого не сердился и ни от кого не защищался. Я равнодушно делал то же, что и все. Катя появлялся иногда в проеме коридора, в квадрате двора, но я не прикладывал усилий лишний раз ее увидеть. Я заперся и исчез. И уже совсем забыл ее лицо, и под страхом смерти запрещал вызволять его из небытия.

Я поднял руку на большее! На то, что было символом моей веры, последним бастионом, обрывком флага, которым я махал над баррикадой – на те картинки или сны, которые были центром моей души, моей сказкой, тайной, стихами, той страной, которую населяли порождения моей фантазии. Мой внутренний рай, к которому я никого не подпускал, даже Мишу, которого не было дороже, корону которого я надел на эту девочку. И которая исчезла вместе с ней. И я хотел добить весь оставшийся гарнизон, и с тем умереть самому. Но пока он, гарнизон, был жив – это была мина возрождаемой боли.

И как ни глубоко я забывал их, эти сны, чтобы ни дай Бог не пригрезился им в ком-нибудь новый ангел, что было бы пережить страшнее всего и за что я искренно проклинал его, этот рай, – он все же жил, он где-то теплился внутри, он никогда не исчезал совсем, и никогда совсем я не мог перестать плакать о своей потере. Чтобы не ждать – я закрывал глаза, но везде ждал его. И как раньше я извлекал эти картинки, теперь я прятал их. И как раньше мне не хватало сил сгореть, так теперь мне не хватало сил задушить это слабое пламя.

И все же я отрекся. Но когда я хулил ее и отрекался, я снова падал на колени и дул на угли.

У меня еще было так много. Но настал день, когда я воочию увидел, что у меня больше ничего нет. Теплый мартовский день. Я смотрю на них двоих, проходящих мимо по институтскому дворику. Они спокойны, они тихи, они счастливы. Не нужно было никаких слов и объяснений. Все было настолько очевидно, что даже я понял. Может быть, для того и делалось так откровенно, чтобы я понял. А скорее всего, им сейчас ни до кого не было дела. Им и в голову не приходило – думать о ком-нибудь, кроме друг друга. Способность на такой эгоизм и есть любовь, то есть страсть и беспамятство. У меня так никогда не получалось. А ведь это я первый ее увидел и полюбил!

Все законно: я ведь никогда не смог бы дать ей это!

 

Матери нельзя было отказать в проницательности: она все прочла по лицу, когда поздно вечером, после какого-то бредового дня среди разных людей, где я все пытался спрятаться за слова, – я вернулся домой.

– Я знаю, у тебя какая-то великая любовь... – попробовала поговорить мама.

– Я никому не докладывал!

– Ты скрытен и горд. Напрасно, это большое несчастье для тебя. Лучше вовремя попросить помощь. Ты не доверяешь людям, а это дурно. Считать всех идиотами или мерзавцами – это высокомерие.

– Да, вы не так хороши для подобных оценок.

– Зачем ты хамишь?

– Я так считаю.

– Да, боюсь, считаешь. Тебе не интересно, что мы скажем?

– Не интересно!

– Ну, что же, как хочешь.

На том разговор и кончился.

Да и что бы я ни думал и как бы ни хотел согласиться с мамой ли, кем-нибудь другим – в любом случае, приговор был вынесен, и никто не считал всерьез, что его можно обжаловать.

Несчастье – это когда больше нет надежды. Больше нет надежды, и надежды на надежду больше нет.

Обладание надеждой на счастье – еще не счастье. Что такое счастье, ответить нельзя. Оно невыразимо и очень высоко по накалу. Это просто счастье. Еще менее подвластное определению, чем “любовь”. Это особое состояние, выше, чем “радость”, более личное и дорогое для человека. А вот выше его в человеческом языке слова нет. Это как страсть – жить, существовать, ощущать и изменять свое бытие.

Но открытие Сократа, что человеку нужно не счастье, не удача, а добро! Может быть, именно это хотели мне объяснить? Что же, любви нет?

“Дурак! О чем речь! Ты ее терял. Верил и терял. Не понял. Кто она была? Почему она сделала это? А теперь действительно отрезал, протрезвел. Хотя лишь теперь понял, как любил!”

Я посмел пойти на последний отчаянный штурм. Поймал ее в ее день рождения в институте у курительного фонтана и преподнес пластинку “Uriah Heep” (я знал, что она любит). Happy birthday to you. Это не была магазинная пластинка. Купить такую можно было только на комке. Она удивилась, поблагодарила.

Она была хорошо одета, длинный белый шарф, модная замшевая курточка. Никогда раньше она так не одевалась. Даже какая-то косметика на лице. У меня не было бы шанса увлечься ей, – увидь я ее такой прежде. Теперь уже было поздно. Теперь она уже могла быть любой.

Я предложил зайти в кафе, поесть пирожков. Она согласилась. Я придирчиво это отметил: нежелание видеть меня не простиралось так далеко? Вдали от утонченных разговоров и сильных чувств все было яснее и проще. Даже любовь была необязательна. Да, прежде всего! Пирожки, сигарета, женщина – женщина как таковая, без преувеличений. Так жили все. Я тоже мог бы так жить. Встали в очередь и молча стояли. Она отводила глаза.

Я чувствовал, что мир развалился и что из всех щелей веет холод, словно на корабле, в котором отовсюду хлещет вода.

– Я встречался с твоей мамой...

Она сама позвонила мне. Мы встретились в метро “Библиотека Ленина”. Оказывается, она хорошо ко мне относилась. В отличие от нового знакомого Кати. Он ее пугал. Значит, он уже был представлен дома, чего ни разу не удостоился я.

Она хотела сказать, что все ее симпатии на моей стороне, что она уверена, что я люблю Катю, а этот – нет. Просто поиграет и бросит. И мне пришлось доказывать, что – нет, это хороший человек, я знаю его...

Я действительно его знал. И не мог ни признать, что Катя сделала удачный выбор. Могла выбрать жлоба, а выбрала такого же деклассированного из той же команды. Он был деклассирован, но не трагичен. Он был великий просветитель, сколачиватель рядов. Он был идеен, умел и любил спорить, высказывая порой поверхностные, абсурдные суждения – на мой взгляд, теперь глядевшего на него под другим углом. Теперь в нем раздражало все: легкость, смазливая красота, остроумие. “Подумаешь, клоун какой. Но у клоуна бывают невидимые слезы, а у этого что – сироп с малиной?” “Ты ему завидуешь”, – ловил я себя.

Теперь я не любил его действительно, крепкой и злой нелюбовью. Как не любил многих людей – необъяснимо и бесповоротно. Навсегда.

И все же я никогда не желал ему зла, как, впрочем, не желал зла никому, кого не любил…

– Вы слишком благородны, – сказала Катина мама. Она лишь укрепилась в том, как Катя неправа в своем выборе.

– Я много говорила с ней о вас. Я не могу понять, почему она вас не любит.

Лучше бы я не слышал этого. Все-таки какая-то надежда во мне еще теплилась. Но матери она говорила совершенно откровенно.

– Да, мама мне рассказывала, – сказала Катя довольно равнодушно. – Она хорошо к тебе относится.

– А ты?

Она усмехнулась.

– Она считает, что ты меня идеализируешь.

– Ты согласна с ней?

– Да... Я совсем не такая, как ты. Я не очень-то верю людям, не очень верю в дружбу...

Она говорила, наматывая на себя проволоку самообвинений, будто желая шокировать и излечить от себя. Я не хотел лечиться.

Странный получился разговор. Я, оказывается, говорю о ней, как о своей собственности. То есть, веду себя так. Но когда? Когда увидел первый раз, что она курит? А для нее главное – свобода (удивила!). При этом она ничего не любит и ни о чем не жалеет. Ей нужны новые впечатления. Она переменчивая и сама не знает – какая она? “Несерьезная” – по ее собственному определению. Но сама в себе уверена. И не ждет никакого счастья. Берет, когда хочет, и не берет, когда дают. Может многое дать, но самой почти ничего не нужно.

Таково ее кредо.

И ее я считал “ангелом”?! Я ее идеализировал, – говорит она. Ей будто неприятно. Она не такая, как мне кажется. Я – тоже – о ней ничего не знаю. Она, оказывается, всегда курила. Но “могу курить, могу не курить”. Это подтверждает, что я ее плохо знаю.

У нее все периодами. Она такая и хуже ей не будет, – сказала она. И что ей пора идти. Но куда?

– Помнишь записку, полгода назад, на лекции... “Если вам нужен друг…”

– Которую ты мне написал? Я ее помню, очень милая записка.

– Нет, которую ты мне написала.

– Я ничего тебе не писала, ты ошибаешься.

– ?

– Я была очень удивлена...

И покраснела. Она обманывала. По меньшей мере в том, что была удивлена.

– Плохо, что мы не видимся.

Она кивнула, без энтузиазма. Почему же плохо, напротив, хорошо. К тому же неправда, мы видимся, у нас же общие друзья. Но я-то хотел сказать другое: плохо, что мы не любим друг друга.

Я уже злился, пытался в чем-то обвинять ее. Она не заметила, что с ее душой что-то случилось. Она говорит, что всегда была такая. Это как художник не замечает, что сделанная им картина изменила цвет, потому что уже пригляделся к ней. Но человек, увиденный через много времени...

Вот интересно – куда исчезают люди из нашей жизни? Как хорошо, что мы не знаем их судеб. Это же сплошная трагедия и тоска от уродливого забвения их прежнего невинного облика!

Дурак! – клеймил я себя, – дурак! Хотел, но не ослепнуть же? Нашел. Вообразил! “Ты меня всегда идеализировал”. Вот теперь-то настоящее мучение. Ничего не осталось. Один страх и истязающее безверие. Все, что я испытал за этот год.

И уже после этого она попросила помочь ей с курсовой. И я послушно помог. Я помогал молча, не очень стараясь, не глядя на нее. Она тоже молчала, не спорила, не смотрела. Всю мою работу приняла с благодарностью и не глядя.

Зато свою курсовую, от которой многое зависело, я провалил. Многое, да хоть бы жизнь. Даже не начинал ее. По равнодушию, по гордости.

Я брел по улице к институту, вместе со встреченным Германом, и говорил с ним, а хотел свернуть куда-нибудь во двор, ткнуться в ледяную стену и заплакать.

Какая пустота! Огромный город, нам даже тесно. А вечером люди попрятались по домам, и город будто вымер. Но и в домах не чувствуется жизни. Люди развлекают себя телевизором, чтобы забыться, перестать думать. И их, кажется, нет совсем. Никого!

Моей единственной мечтой было – быть сбитым на ночной улице машиной, лучше грузовиком.

И я уже сладострастно представлял дальше, как водитель, опомнившись, вылетит вон, как из горящей квартиры, на ставшую очень тесной улицу и метнется к сбитому телу. Тут как раз, в эту секунду, оно проявит какой-то признак жизни, весьма сомнительный, принимая во внимание странность проявления этого признака. Подбежавший водитель, склонившись над шевелящимся ртом, услышит: “Ну и слава Богу...” Эти слова “будут настолько несообразны ни с чем”, что не удивительно, что несчастный водитель никогда впоследствии не упомянет о них. Потом, вспоминая бредовое состояние той минуты, он вовсе засомневается, действительно ли он слышал что-нибудь, и раз и навсегда остановится на мнении, что, конечно, ничего не слышал, да и мог ли этот человек в его состоянии сказать что-нибудь осмысленное?..

Но я не хотел дальше анализировать точку зрения водителя, который к тому же больше не появится в нашем повествовании, а попытался понять, стоит ли повествования судьба человека, лежащего воображаемой зимней ночью в грязном асфальтовом снежном аду, с которого он больше не поднимется? Меня самого?



(продолж. след.)

 


Tags: Беллетристика
Subscribe

  • ***

    Критик всегда одинок, Летом, зимой, в промежутке. Ищет повсюду исток Ужаса: в курице, в утке... Критик всегда виноват: Если девчонку…

  • ***

    Я не играю с жизнью, Может – она сама… Как утомленный лыжник – Просто схожу с ума. Каждым пропащим утром, Словно из…

  • ***

    Эти игры со мною, Лесбия, – Как ребенка с огнем и с лезвием… А ведь были желанья дружные И покровы совсем ненужные. И…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments