Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

Categories:

Саломея, или о красоте (эссе) (1)

 

САЛОМЕЯ, ИЛИ О КРАСОТЕ

 

(amor tenebrarum)

 

 Роковая девочка, плясунья,

 Лучшая из всех камей...

 

...И такая на кровавом блюде

Голову Крестителя несла.

                            А.Ахматова

 

О красоте:

Диоген называл ее лучшим из верительных писем.

Аристотель говорил, что это дар божий.

Сократ: недолговечное царство.

Платон: природное преимущество.

Феофраст (ученик Аристотеля): молчаливый обман.

Феокрит: пагуба под слоновой костью.

Карнеад (последователь Платона и академии): владычество без охраны


1. 

Ставить красоту в один логический ряд с Богом, а уродство — с дьяволом, как это делает Ходасевич в эссе о Сологубе, может быть, и благочестиво, но малоосновательно. Да, бывает, что красота умиляет (и умиряет) — природы, картины. Но с другой стороны — кто будет поклоняться уродству и идти ради него на жертвы? Ради красоты же — бросают семью, изменяют друзьям, ломают свою и чужую жизнь. Красота, особенно, скажем, женщины для мужчины — это страшная, “бездная” сила, противостоящая Богу во всем, если понимать Бога как мораль. Поэтому танец Саломеи стоит головы Иоанна Крестителя (что совершенно не удалось показать ни Стрежневу, ни Пазолини, самонадеянно взявшимся за столь великий сюжет, ни самому Оскару Уайльду. Зато это удивительно удалось Густаву Моро в его инфернально роскошном “Видении”). Поэтому художник Стрикленд оставляет родину, жену, детей, работу — чтобы посвятить себя грешной красоте искусства, и мы завидуем ему. Впрочем, для морали, я думаю, все равно — безумствовать ли Христа ради или ради искусства: и то и другое есть превышение нормы и, значит, причиняет кому-то зло. Но красота, оставляющая равнодушным — это либо не красота, либо она не выполняет своего назначения (скажем, в силу неподготовленности реципиента).

Примирение происходит на уровне гениального текста, когда мы прощаем художнику всю непристойность его поведения — ибо вопреки распространенному заблуждению — гений и злодейство (или мелкая пакостливость), гений и безумство — вещи близкие и родственные (“...художники — самые дешевые люди, которые производят самые дорогие вещи”, — шел и подумал Битов). Поэтому и интересны так биографии гениев, что столько в их судьбах безрассудства и роскошного пренебрежения серединой. У гения, может быть, в максимальной степени подавлен инстинкт самосохранения, отягощающий человека “излишним” вниманием к своей и чужой судьбе и несравненно более важный в нашей жизни, нежели врожденная и благоприобретенная мораль.

Для Достоевского — любовь, красота (где дьявол с Богом борется) это всегда что-то роковое, темное, стыдное — несчастье, от которого бросаются из окон, похищают, убивают, лгут. Для Достоевского это источник крайних (прежде написал бы: экзистенциальных) состояний, источник постоянно исследуемой страсти, ненависти, истерики и исступления, в которых ясно ставится вопрос о Боге, бытии и добродетели. Для Достоевского это всегда безумие или вывод из безумия, или спасение от крайнего безумия, это всегда буря, попав в которую даже неверующие начинают молиться. “Красота — это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя, потому что Бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут... Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В содоме ли красота? Верь, что в содоме-то она и сидит для огромного большинства людей...”

Или вот история: у папы Александра VI Борджиа в крест, которым он благословлял народ во время торжественного богослужения в храме св. Петра, был вставлен изумруд с вырезанный на нем Венерой Каллипигой (“прекрасные чресла”), работы еврея Сальмона да-Сессо. Ее-то он и целовал, когда целовал распятие.

(Кто-то заметил, что и у Гоголя все красавицы — ведьмы или утопленницы.)

Вот и решайте сами — от Бога ли такая красота и “спасет ли она мир”? Насколько для христианина такое утверждение еретично, настолько для художника — верно. Действительно, красота есть высший способ организации жизни, организации, может быть, с внешней стороны, но глубоко связанной с внутренней культурной зрелостью. Красота побеждает даже там, где мораль вызывает лишь глухое раздражение своей белинской прямолинейностью. Это пони­мал и “пури­танин” К. Леонтьев, признававший “недушеспаси­тельность” красоты, но не смевший от нее отказаться.

Сократ не мог сбросить одежду, подобно Аспазии, и показать афинским судьям свою красоту. Он мог показать свое красноречие и силу ума, но даже великий ум не подействовал на судей так убедительно, как красота. Поэтому один был осужден, а другая помилована.

Форма — честнее (искреннее) содержания, или “души”. В душе кошки скребут, в душе — неизвестные глубины, загадки и странности характера. В душе невидимые травмы. В форме — все ясно и самодостаточно. Содержание картины — ее форма. Красивое женское лицо есть конечная цель работы, есть вселенная, избавляющая художника от всего слишком человеческого. Красота формы как-то соотносится с глубиной души, но это обманчивая и неочевидная связь — не есть цель искусства. Художник берет то, что дает ему природа и увековечивает в иконоподобный лик красоты, медитируя над которым, человечество выздоравливает от своих комплексов, связанных с необожествленностью мира.

С этой точки зрения интересна и другая сакраментальная формула Достоевского: “...если б кто мне доказал, что Христос вне истины и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы остаться с Христом, нежели с истиной”. Это снова слова художника, поклоняющегося в первую очередь красоте (образа Христа), а уж во вторую — человеческому мнению о нем. Рано или поздно подымает художник мятеж против истины из недоверия к сокровенным возможностям ее осуществления в красоте, — писал Вяч. Иванов.

Пожалуй, суть и заключается в том, чтобы оценить истину с точки зрения ее красоты (коли нет другого безусловного мерила), так же как математик способен оценить красоту формулы. Все-таки приходится признать, что все истинное — красиво, хотя и не наоборот. Красота же не нуждается в иных мерилах вне ее самой — так же как и в песнях. Как добро не нуждается в богах. И эта несомненная связь красоты с истиной заставляет внимательнее вглядываться в прекрасный контур.

Все противоречие мира — это противоречие между красивыми людьми и некрасивыми. У последних нет шанса, последние ненавидят, последним все дается с трудом. Они всегда будут признавать важность красоты и всегда подражать ей (“Как легко было бы разрешить проблему бедности, если бы у всех бедняков были красивые профили”, — Оскар Уайльд). Трудность заключена в том, что непросто определить, что же она такое — красота? Полнота признака или бесполезная бесконечная утонченность (или, скажем, “целесообразность без цели”, как это звучит у Сартра)?

Красота вполне располагается в природе — но сама природа к ней безразлична. Красота — это исключение, открываемое нашими глазами в глухом заборе однообразности. Но “исключительность” — это качество нашего сознания, значит красота — это степень раскрепощенности нашего зрения, которое всегда тождественно красоте.

Красота прежде всего — вне сомнений. Она преодолевает сомнения, она выставляет памяти требования — помнить, она подлинная догма. Это то, что дух бережет для себя, как сферу оптимальной деятельности, приближающейся к внутренней надежности и комфорту. Красота это то, из чего дух в каждую минуту может восстановить себя. Может быть, это недостающие звенья для воссоздания подлинной картины бытия до грехопадения. Может быть, это то, где мы хотели бы быть после смерти. Может показаться, что она лежит на максимальном расстоянии от зла, и что она напоминает о зле в последнюю очередь (в этом ее страшная сила и опасность). Красота — это триумф духа и вечной правды (в образах внешней правды), ворвавшейся в мир и оставшейся в нем в виде отдельных искорок, полных намека и теплоты.

Красота — это свет в тени, это то лучшее, что может быть отнято у Хаоса с помощью труда и Природы. Это свидетельство власти законов, противостоящих болоту средних чисел (мировому злу).

Ю. Хабермас писал: “...красота связана лишь с представлением о вещи, точно так же, как суждение вкуса опирается лишь на отношения представления о предмете к чувству удовольствия и неудовольствия. Только через посредство фикции предмет может быть воспринят как эстетический; лишь будучи фиктивным объектом, он может настолько возбудить область чувств, что ускользающее от понятийного аппарата объективирующего мышления и моральной оценки найдет свое воплощение в художественном изображении”.

Слишком глухая рационалистическая неметчина! Как знакомо: чего ни хватишься — ничего нет: ни добра, ни зла, ни красоты... Все только наша мысль о них. Что является свойством предмета? Почему не красота? — Не есть объективное? Постоянство наших эстетических установок свидетельствуют об обратном. Хабермас называет “фик­цией” то, что невычислимо на счетах и компьютере, что есть тайна, ради которой губили свою жизнь тысячи художников и любовников! Внутренняя необходимость, о которой говорил Кандинский. Впрочем, если назвать “фикцию” — мифом, а миф — заслугой и проявлением силы, то ничего более настоящего, чем эта “фикция” мы не можем себе пожелать: “Основанием любой красоты является нечто нечеловеческое... Становясь самим собой мир ускользает от нас”, — писал Камю.

Хабермас путает красоту и искусство (которое всегда есть искусство ее воплощения). Искусство действительно не имеет к естественности и искренности никакого отношения. Искусство — это утонченность и внезапность. Оно подразумевает игру со зрителем на самом высоком уровне, на котором только мастеру доступны правила и законы. Дело, в общем, не в том, сколько дает тебе предмет или художник — дело в том, сколько ты сам можешь себе дать. “Всякая красота есть красота со взломом” (Игорь Терентьев).

Что такое красота? Отвечу по-пифагорейски: воплощение в человеке твоих любимых чисел.

“Красота есть апофеоз материи. Природа красоты преимущественно женская” (Массимо Бонтемнелли).

Смерть, вышедшая из тела Брахмы, — женщина с темными глазами, с венком из лотосов на голове, одетая в темно-красное платье.

Поэтому — мне стало интересно писать о женщине. Amo quia absurdum est. О женщине, как объекте художественного восприятия, о женщине, как о чем-то более странном, чем люди, о женщине, к которой от неумения своего мы грубо вторгаемся острием полового акта. Мы не знаем, что делать с этой красотой, кроме как, прячась и стесняясь, любить ее, как любили еще библейские иш и иша (“сопряженные”) или йохид и йохида (“единственные”), как “любит” собака собаку (для кого-то в этом — высочайшее качество). И главное, что она сама не знает, что предложить нам, кроме земной оболочки этой красоты, потому что половой акт это не новая, высшая радость, а ритуал сдачи, после которого иллюзии рассеиваются.

Только художник может сделать больше, запечатлевая эту красоту, при этом переживая эротическое чувство совсем иного рода: художник побеждает страсть — воплощая ее (Виндельбанд) (как далеко это утверждение от реальной практики! То же и Шиллер: “...неиз­бежное следствие прекрасного — освобождение от страстей”). И воплотив ее — художник создает кумира, воспоминание о котором мучает по ночам, словно суккуб. Какому художнику не знаком соблазн Пигмалиона, соблазн, столь напоминающий инцест, грех кровосмешения? К красоте, чтобы она оставалась красотой, нельзя прикасаться, нельзя ничего добавлять от себя, нельзя ее разоблачать. Между почитателем и объектом обожания должно пролегать расстояние. Иначе, недопустимо приблизившись, мы поймем, что все состоит из тех же мяса и крови, подобно нам, и живет по тем же законам, по которым живет весь мир объектов. Человек побеждает страсть — поддавшись ей.

Ошибка всех поклонников женской красоты состоит в том, что они многое снаружи переносят во внутрь, глубже, чем эта красота реально существует и может существовать. Поэтому сперва происходит преувеличение ценности (“...дыша духами и туманами, она садится у окна”), а потом, под действием повседневности и обыденности, вследствие той недопустимой близости к объекту — резкая переоценка и снижение его цены (“Жизнь только издали нарядна и красива, И только издали влечет к себе она”. Надсон). Оттого, что в этой жизни мы все, как правило, плохие актеры, мы не можем правильно произнести текст и сделать нужные жесты.

Красота гибнет по мере того, как мы хотим заставить ее выполнять несвойственные ей функции. Как можно воплощать совершенство — и мыть окно, рожать детей? Это еще неисследованный конфликт: женская красота и материнство. Женщина не может отделить свою красоту от себя — это может сделать только художник. Мы берем женщину всю, какая она есть, забывая, что берем целый мир, с которым не умеем справиться. Мы, как насекомые, слишком доверяем красоте некоторых цветов. Цветы — самый необременительный для хозяина дома подарок. Красивый человек — это купленный нами искусственный цветок, который мы издали приняли за живой. Во-вторых, мы забываем о факторе времени, о том, как порой чудовищно меняется человек всего за несколько лет (обратная метафора — обязанность хранить завядшую розу: ты в ответственности за всех, кого приручил). Красота бывает разрушена, а обеты остаются. Причем сохранившаяся потребность в красоте уже не может быть удовлетворена. На страже завоеваний женщины стоят мораль и закон. В чем-то это справедливо, иначе история могла бы повторяться тысячу раз, обрастая последствиями, срываясь в хаос. А как сказала княгиня Феврония: естество женское — как вода, которая одинакова по обоим бортам судна. (То же и Фрейд: “Быть влюбленным значит неподобающим образом переоценивать разницу между одной женщиной и другой”.)

Женщина — о, это может быть так скучно! Как и вообще люди (и все, что у них под одеждой). Наверное, каждый мужчина переживает момент, когда он со все большим равнодушием и скукой вспоминает свой “супружеский долг”, когда он начинает с уважением думать о мужественной борьбе средневековых монахов с тем темным загадочным приказом совокупляться, которая была воспринята глупцами как борьба с женским плотсколюбивым началом (еще один миф). Нет, это была борьба за свободу ума — видеть вещи такими, какие они есть. Возможно, что-то от обаяния жизни теряется, и тогда высшей мудростью становится умение отделить минуту чистого созерцания искусности женских средств обольщения — от минуты, когда на это обольщение суждено попасться.

Конечно, смысл и счастье — только в рабстве у красоты. Этическое же нам нужно для исправления издержек эстетического. Верность — прекрасное свойство. Но зарегестрированная верность в отношении чувств, которым положено меняться, как вкусу — нелепость. Молодость и здоровье заключаются в получении избыточных наслаждений от своих чувств (но вот, чему я не верю: “Дорога излишеств приводит к дворцу мудрости” (Блэйк). Это “мудрость” крысы в лабиринте). Долг и разум ставят препятствия светлому потаканию эмоциям. Рыцарство в человеке утверждается за счет его душевного здоровья. Старость начинается с вынужденного предпочтения долга беспорядочному удовлетворению. За красотой стоит пол — в этом вечная трагедия человека и его неудовлетворенность. Лоуренс сказал: важнее отношений между государствами есть отношения между мужчиной и женщиной. Осознание расплаты за эстетическую дерзость, роковое перерождение эстетического в этическое, которому уже не можешь противостоять своим эгоизмом — есть закат молодости. Существование же вне молодости — не имеет смысла (и многим требуется много лет и усилий, чтобы обрести ее). Поэтому, именно свет справедливости — этика — губит наше счастье, как существ сексуальных и, значит, красивых.

(Если старость приводит к определенному равновесию мысли и чувства, то лишь потому, что забыла некоторые неразрешимые вопросы, известные юности. Натренированный мой взгляд насторожился, и Создатель померк в нем: навстречу шли обожествленные черными чулками ноги, абсолютно совершенной и изысканной формы, открытые всему свету имитацией кожаной юбки — простейшей прелестной магией XX века. Причем лицо их обладательницы было вполне заурядным, так что его можно было вовсе не принимать в расчет. Вообще, мною давно замечено, что если женщина особенно хороша с затылка, то с лица она демонстрирует прямо противоположные качества. С лица, конечно, не воду пить, и однако... Можно, естественно, и так, как преподобная Мастридия — выколоть себе глаза, чтобы избавиться от любовных соблазнов. Нравы Чевенгура: “У нас супруг нету: одни сподвижницы остались”.)

С женщиной в мир явилось сокрытое, вызывая сильную, вплоть до преступления, разнополюсную тягу. Женщина — это terra incognita, отчуждающаяся от мужчины настолько, что многим из них не хватает для познания некоторых видов женщин и привыкания к ним — всей жизни. Женщина — это бледная тень инобытия, агент космоса, обещающий нам чудеса других миров.

“Она подарила ему длинные перевитые тени и шуршание черного бархата. Он протянул к ней руку и коснулся мха, травы, вековых деревьев, радужных скал” (Роберт Шекли).

Девушка вся должна переходить в красоту, как роза. Ей много дано от природы: та стройность и грация, которая неизвестна мужчине. Та соразмерность, тонкость линии и шлейф длинных волос, смягчающих неустойчивость и негармоничность человеческой головы и шейно-плечевого пояса, — то, что в лучших образцах становится совершенно неотразимым для нас. Монахи рисовали ангелов с женскими лицами, понимая, что как бы не было греховно и мелко женское существо, его форма — идеальна!

Пусть женская красота изначально в основе своей служила лишь интересам соития. Как часто бывает, она уже в незапамятные времена оставила свою цель позади и превратилась в большую самостоятельную науку, у которой уже есть многочисленные славные достижения, подтверждение чему мы каждый день встречаем на улице.

В коротких юбках, в змеиных чулках, на высоких каблуках, с длинными кудрями (волосок к волоску), тщательной косметикой на лице — идут холеные красотки в метро. Это неудобно, это неестественно, но я понимаю их: они священнодействуют, они служат. Они — жрицы. Труд их не легок и благороден. На наших улицах цвета селедки, среди грязи и мусорных куч — они движутся живыми цветами, внося в жизнь краски и разнообразие.

Красивая женщина делает из каждого мужчины художника, способного помешаться на форме ноги.

     Какой философ лучше женских глаз

     Сумеет красоту нам преподать?

                           Шекспир (“Бесплодные усилия любви”)

Святая безумная родина: одухотворенные Богом коленки!

Женщины более люди, чем мужчины. На их высоких каблуках, в их слишком тонких платьях, с их узкими запястьями — невозможно бороться за существование. Тот же предрассудок, что косметика и наряды — это и есть формы борьбы женщины — стоило бы давно отбросить, как нелепый. Тонкой кожей, изнеженностью и изяществом она ушла от природы далее, чем мужчина, все еще сильный и довольно некрасивый зверь. Его примитивное отношение к “пустякам” и внешности — выдает в нем неистребимую печать дикой природы, в которой нет места слабости. (Так и игры девчонок гораздо милее и естественнее игр мальчишек. Девчонки тихо играют в то, чем они все время будут заниматься в действительности. Это репетиция жизни. Мальчишки играют в экстравагантное, приравниваемое к чрезвычайным обстоятельствам и у всех нормальных людей вызывающее отвращение. Это репетиция ада.)

Не удивительно, что гомосексуализм у нас не пошел (отно­си­тельно). Такими увальнями и неряхами, как наши мужчины, просто невозможно заинтересоваться. Не понимаю, как наши женщины выходят замуж. Наверно, тут что-то из области слепого инстинкта.

Пол — это то, что объединяет больше, чем экономические законы и политические доктрины. Красивая женщина пробуждает в мужчине охотника и рыцаря. И не будь у нас подобных тонкокожих и пристрастных судей с кашачьими глазами — неизвестно, как бы мы опустились.

  Она смотрела на меня

  Сквозь дымно-длинные ресницы.

                                                                              Ф.Сологуб

И все же стремление мужчины обнажить женщину и ее собственное стремление обнажиться перед мужчиной — не должны переходить известного предела, за которым эстетика сменяется эротикой. Действительно, все нагие девушки так или иначе похожи друг на друга. Небольшие нюансы в объеме груди, величине бедер и т.д. — непринципиальны. Одежда, даже последовательно снимаемая век за веком, дает женщине гораздо больше возможностей. И пусть нудизм, по-видимому, весьма здоров психологически, не говоря уж о сексуальном моменте (который, как ни странно, может отсутствовать в нудизме), все-таки он с точки зрения искусства не состоятелен.

Одежда разнообразит женщину. Нагота же — упрощает и обесцвечивает, как униформа. “Все прикрывается, чтобы не обесцениться” (бл. Августин).

Верно и обратное: эротика, стремление к соединению мужчины и женщины — это всегда тайна, мистерия — и в качестве тайны будет являться одним из величайшим богатств жизни, неистребимым никакими пуританами. Эротика это прежде всего красота тела, красота линии, красота движения. В этом больше Бога, чем в Евангелии. Лишь в красоте человека я вижу Бога. (Либо так: “От влюбленности в прекрасное тело душа, вырастая, восходит до любви к Богу” — Вяч. Иванов.)

Ханжи, кажется, ненавидят эротику лишь за то, что радость от нее столь краткая, а потом: omnia animal post qoitum est triste (так, кажется, у Аристотеля). И никакое Дао Любви не поможет человеку с издерганными нервами. Наши же люди все еще не отличают эротику от производства детей — и все время делают одно вместо другого. Это тоже не прибавляет ясности, зато прибавляет проблем.

Благонамеренные матроны с телесами, как у варварских венер, и их жалкие, с одутловатыми лицами, спутники жизни, за тридцать лет брака не видевшие своих жен раздетыми (да и чего там смотреть?!) — интуитивно чувствуют вызов культуре и угрозу цивилизации, исходящие от обнаженного тела. Много веков человечество посвятило борьбе с дикими инстинктами природы, одевая и угнетая плоть, выкорчевывая из человека все животное и естественное, приручая его разрушительную силу, пока не выработало в нем подходящих рефлексов и манер. И вот, когда с помощью этих рефлексов было построено здание современной цивилизации, люди снова стали открывать свои тела, чтобы дать изувеченной и утомленной плоти утонченные удовольствия естественной жизни и нормального хода вещей.

Обнаженное тело, эротическая подоснова несмирившейся плоти — пугает обывателя, как прикосновение к жутким первобытным энергиям, все еще заключенным в человеке. Им кажется, что мир, построенный на сокрытии тела — может не устоять перед чарующей тенью лобка и странностями тестикул. Истинная культура, истинная цивилизация чужда им. Они глядят на нее, как на что-то внешнее, непостижимое, напластованное век за веком. Они не хозяева этой культуры, они не могут ни творить ее, ни восстанавливать ее в случае повреждения. Отсюда их жуткая боязнь, боязнь самых некультурных людей за судьбы культуры. Но: “Там где моралист видит пропасть, поэтической мысли открывается путь” (Бьерн Поульсен).

Тот, кто понимает культуру более тонко, никогда не видит в ней борьбу с эмансипацией пола (то есть с жизнью), изначальное противопоставление духа и тела (главенствующая до сих пор христианская догма). Они хотят прибавить соль эротики к опреснокам будничной цивилизации. По существу, это возвращение к райскому состоянию, к солнечному эллинистическому мифу, когда человек и его тело не были разделены, не превратились в два национальные государства с нацеленными друг на друга пушками, когда якобы было возможно, следуя путем желания, достигнуть счастья, не творя преступления и пожары.

Tags: теоретическое
Subscribe

  • О дивный новый мир!

    Мы уже начали оцифровывать себя: существуют наши оцифрованные фото, даже видео, существуют наши оцифрованные мысли – в текстах тех, кто…

  • Откуда все пошло

    Так как главный политический вопрос я разрешил, теперь возьмусь за главный космогонический: откуда и как произошла Вселенная? Порок всех ответов…

  • Бабочки

    Бабочки – были сублимацией Набокова. Под бабочками он подразумевал красивых женщин, которых он хотел – поймать и нанизать навечно на…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 3 comments