Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

Матильда (5)

 

Он был мальчик из параллельного класса, симпатичный, неглупый, из очень простой семьи. Мама его была уборщицей – пока каким-то образом не оказалась в партии и не стала быстро делать общественную карьеру. Познакомились они лишь в девятом, потому что она поздно перешла в их школу. Тогда и началась эта затянувшаяся осада. Это было глупо. Он и не решался на штурм, и не уходил.

По правде Ганка не был поэтом: это она нарочно придумала, из самолюбия, и чтобы помучить мать. Он действительно в девятом и десятом писал стихи, подражая Макаревичу, Блоку и Евтушенко. Ребятам его стихи нравились, и он даже хотел поступать в Литературный, если бы еще больше не хотел сделать карьеру и стать, может быть, даже ученым, что по меркам его семьи было пределом желаний. И он пошел туда, куда шли все – в престижный, но не творческий вуз.

…Он берет ее под руку, и они бродят по скверу (теперь это безопаснее: урлу разогнали маршировать, посадили или женили, и их жены быстро истребили в них весь бывший кураж). Оба, внешне, очень уверены в себе.

Она достает сигареты и закуривает. Он удивленно смотрит на нее:

– Ты куришь?

– Ты не знал?

Курить она стала из чистого нонконформизма. В семье никто, кроме деда, не курил, а ему разрешалось за заслуги и тяжелое прошлое. Она с наслаждением предвидела реакцию матери и спокойно парировала: "Это мое здоровье и моя жизнь". По-существу, это была ее первая победа.

Он тоже хотел бы закурить, но не курит. Он слишком правильный мальчик и бережет здоровье. В последних классах школы он увлекся йогой, от чего и получил прозвище.

Он спрашивает про ее учебу. Она скучно отвечает.

– Ну, это значит, стихи изучаешь? – спросил он. Это звучало чуть-чуть пренебрежительно.

– Нет... Ну, какие стихи, честное слово! Хотя и стихи тоже. На мертвых языках: dalath thаn atgangandin…

– Что это значит?

– Ну, это из Нового Завета… Расскажи – что ты делаешь?

Он милостиво рассказывает байки о своем МАИ. Она все это знает: первый семестр там было скучно, хоть вешайся, но теперь стало весело, и чем дальше, тем больше. Он говорит о новых книгах, но она сомневается: к чему – он же находит столько радости гораздо ближе: готовит карьеру, читает учебники и серьезные математические сочинения, и почти доказал с приятелем теорему Ферма... Еще он слушает музыку и беспрерывно пьет пиво с другим приятелем (по имени Эдик), с которым познакомились на вступительных. Тот провалился в Гнесинку и поступил в МАИ. И были эти загадочные они, о которых он имел такт умалчивать, ловцы несознательных, но одаренных душ.

Они идут молча. Он пробует вновь завести разговор.

– Знаешь, у меня есть друзья, которые тоже страшно умные, тебе бы понравились. И шизеют от книжек и музыки продвинутой. – Новые его друзья, о которых он беспрерывно говорил. Интеллектуальные разговоры, восточная мистика, рок, пиво – вот, как он жил теперь в кругу новых этих друзей. – Эдик, знаешь, как играет на гитаре? Он Фриппа один в один снимает, а прежде Пейджа играл. Он в музыке сечет, как Моцарт!

– Что же он в МАИ пошел? – спросила она.

– А куда? Он – самоучка. Да и на хрен ему эта консерватория? Что он там будет делать? Рок играть?

– Бедный.

– Он Стравинского мне дал. Слышала про такого?

Она скромно роняет:

– У моей матери все его балеты. Я про него с пеленок знаю.

– Ну да... – признает он, само собой разумеется. – Я тоже про него слышал сто раз. Только музыки не слышал.

– И что, понравился?

– Ничего. Есть крутые места.

Зато она не знает, кто такой Пейдж или Фрипп. И ничего не смыслит в теореме Ферма, как и вообще в математике. Это его утешает.

Он снова задумался, наверное, искал тему для разговора. Она спросила про книгу Сэлинджера, которую дала ему читать еще в десятом классе (она как могла "развивала" его – у него дома книг вообще не было). Понравилось?

– В общем, да. Колфилд, конечно, хорош для четырнадцатилетних.

– Что!? – изумилась она. – Для четырнадцатилетних?!

Ей было противно и интересно: что он скажет? Что может сказать такой московский умник против Колфилда? Что вообще можно сказать против него?

Он пожимает плечами.

– Он такой – с понтами своими, – конечно, классный. А Эдик, знаешь, что говорит: чего такого в нем хорошего? Выпендривается и все. Бегает, нахал, по городу и всем от него плохо.

– Ну и..! – она оборвала себя. – Много он понял!

Сразу видно Эдика: совершенно неотесанный тип! Ганка говорил, он фантастику любит. Туда ему и дорога!

– Да, ладно! – он насмешливо посмотрел на нее. – Вот бы он тебе встретился, а? – спросил издевательски. Попал в больное место.

– Я бы не отказалась.

– А встретился бы, так на фиг послала...

– Не послала бы, не волнуйся.

– Нет, он ничего, хорошо его показал (Сэлинджер). Похоже. Он на каждого из нас похож, – опять начал Ганка.

– Ну, ты-то нормальный! – сказала она с ядом в голосе. – И ни черта на тебя Колфилд не похож.

– Это что, тест такой?

– Вроде того.

– Конечно, он чокнутый. Он все нарывается, а потом ссыт. Говорит, что ему наплевать на всех, а из-за каждого гада ссыт. Вот этого я не понимаю.

– Ну, да, а ты такой супермен со своим Эдиком…

В чем-то он, может быть, был прав. Поверхностно прав, не понимая сути. А она понимала, но не могла сказать, объяснить ему. Ах, если можно было бы объяснить, всем обо всем!

– Кстати, он там бабу все время хочет, – иезуитничает Ганка.

– Ну и что?

– Как что? Ты же этого не любишь.

– Ты только это запомнил? (Это она нарочно. Память у Ганки была хорошая, математическая.)

– Нет, не только.

– Если ты только про это, тогда молчи.

– Его все бьют, а он прощение просит, тоже лажа...

Как она ненавидела сейчас Ганку! – именно потому, что он был в чем-то необъяснимо и глубоко прав, как не имел права быть прав!

– Ты много кому давал по морде?

– Нет.

– Вот именно. А, думаешь, поводов было меньше? Он не трус. Он же сам об этом говорит (она могла назвать страницу и процитировать место – она читала раз сто). Трус никогда бы не сознался. Он конфликтует с ними всеми, один: это трусливо?

– Даже у сестры деньги берет, чтобы какую-нибудь телку завалить. Я роман наизусть знаю.

– Заткнись! – Она чуть не ударила его от гнева. – Лучше бы ты его не знал. Ничего не понял!

– А ты что поняла? – он был совершенно спокоен, готовый терпеть любые ее выходки, словно он ничего не слышал. Мимоходом она это оценила, но не простила. Идеалов у нее было мало, но те, что были, которые она создала сама для себя – она никому не позволит разрушить!

– Он хочет свободы, а другие ее даже не хотят! Он хочет сохранить свое “я”. Может, не очень хорошее, но свое. И больше ничего.

– А чего его терять-то?

– Чего, чего! Ты не понимаешь, что у человека могут быть проблемы?

– Понимаю. У всех проблемы.

– Ах, какие мы герои! А ты думаешь, что у вас одни и те же проблемы? Вот пока мы дети – проблемы есть. А потом кончатся?

– Не знаю. Есть другие книжки, круче.

– Есть много книжек. А такой нету.

Незаметно его лицо делается все подозрительнее и мрачнее.

– Ты хочешь быть странной? – О, все же он разозлился! Хочет свести с ней счеты? – Зачем ты так живешь?

– Зачем? Я не хочу планировать свою жизнь. Мы же говорили про свободу!

– Свобода! Есть другие способы ее достичь.

– Какие?

– Ты Бхагавадгиту читала? А Блаватскую? Вот, а ты все со своим Колфилдом! Колфилд, говорят, был предшественником хиппи. Хиппи сделали хорошую музыку. Но теперь – это все устарело.

– Я не знаю ни про каких хиппи. И мне наплевать, устарело или нет!

Ганка будто читает ее мысли.

– Ты на самом деле очень серая и ничего не знаешь.

Мол, люди теперь увлекаются совсем другими вещами. Тебя надо познакомить... Как когда-то она пыталась руководить его образованием.

– Я тебе принесу книжки. Ты вообще, зажала себя. – Он молчит, словно обдумывает вставшую перед ним проблему. Словно что-нибудь знает об этом – больше нее! – Нет, я сделаю из тебя человека! – решил он наконец.

“Тебе нужен такой парень, как я”, – было написано у него на лбу.

– Вот как это делается в Калифорнии! – Он обхватил ее своими ручищами и поцеловал так, что чуть не выбил зубы. Первый раз, наконец-то! Даже переборщил... Воспользовался чьим-то советом…

– Не надо! – она вырвалась и быстро пошла к дому. Ей вдруг стало тоскливо. Она ведь действительно думала, что он похож на Колфилда больше всех. Со всем своим занудством.

Вечером она подумала, что, может быть, не права к нему. Слишком легко человек начинает хамить тем, кто их любит. Испытывать их и забавляться. Использовать человека – а она его использовала – в школе, когда он решал за нее все задания по математике и физике. Впрочем, она помогала ему в английском и литературе. Который не мил или почти мил, и не чувствует разницу. Которому ничего не светит. Но который об этом не знает. Поэтому ему можно позвонить в час ночи и попросить прийти и починить магнитофон. Она не любила в себе эту черту. Откуда это кокетство или эта жестокость? От тщеславия?

Она его не любила, это правда (не отрицая его ум, что в данном случае было для него только хуже: не близкий ум хуже глупости – дурака она хотя бы пожалела), и злилась на то, что он не может (при уме) это понять. Что ведет с ней себя, как в школе – глупо и панибратски, демонстративно не ценя то, что любит и знает она, вдруг начиная учить ее жить, как старший и рассудительный. Что он вообще есть, когда других уже нет. Или еще нет: ей казалось, что где-то есть интересные места, где существуют интересные люди, среди которых она хотела бы быть – и куда она не знает дороги.

А он есть и хочет видеть ее другой. С какой можно как с другими. Ведь не только он терпел ее выходки, но и она его. А почему? Разве у них действительно что-то решено? Вот уж никогда! Она просто была к нему привязана. Его звонкам по вечерам, его слабости, которую он камуфлировал под силу.

Теперь по жизни ею двигало желание разойтись со школой, вычеркнуть из жизни все, с нею связанное. Это была великая мура, и, отмотав срок, она решила придумать для своей жизни что-то получше.

Она не встречалась ни с кем из бывших одноклассников, поступив на свой драгоценный филфак, игнорировала приглашения на их вечеринки, догадываясь, как там будет скучно и тупо. Лишь вела литературные или романтические беседы по телефону с двумя-тремя подругами, в которых те жаловались на неудачную любовь. Это тоже было скучно. И утром опять на учебу.

Поэтому она приняла приглашение Ганки на вечеринку к его сильно рекламируемым друзьям, снимающим в один Пейджа и читающим Бхагавадгиту. Она живет неправильно, как сказал ей Ганка. Теперь действительно не девятнадцатый век. Теперь двадцатый – или никогда!

– Кто такие? – спрашивает она.

– Кто знает, – говорит молодой парень по прозвищу Чуп, Ганкин приятель и хозяин квартиры – и смеется, воображая, наверное, что дом его – достопримечательность, мимо которой не могут проплыть лодки. Под сильной мухой, ему все равно, как философу, ничто его не раздражает.

Здесь не было ни Пейджа, ни превозносимого и загадочного Фриппа, а был банальный “Спейс”, под который до одурения танцевали в малогабаритной новостроечной квартире. Танцевали, без повода угорали и пили портвейн.

– Пусти меня, – попросила Матильда, когда Ганка бесцеремонно поволок ее танцевать. При этом часть ее, наоборот, хотела, чтобы не пускал, а держал. Она ненавидела это женское кокетство, которым, однако, пользовалась. Вообще, недолюбливала женщин.

Мужчины, то бишь эти мальчики, тоже не внушали особого почтения: они захватывали собой много воздуха, наполнял своим запахом пространство, принадлежащее им по непонятному праву, метили территорию. И все несмешно, неумело шутили. Ей вдруг пришло в голову, что все собравшиеся здесь девушки – их законная добыча, и стала оглядываться в поисках выхода из ловушки. Ей даже захотелось спросить других девушек: испытывают они это чувство, или они за этим сюда и пришли? Но тут же напряглась и взяла себя в руки. Она же все равно лучше всех.

Она не вникала в смысл рассказываемых сплетен, ее не очень смешили плоские анекдоты, не хотела знать, кто с кем флиртует, не хотела, чтобы приставали к ней (и ее испугано обходили), не очень хотела танцевать под бесконечный однообразный “Спейс”, тем более пить мерзкий портвейн и курить сигарету за сигаретой, ища глазами поминутно исчезающего Ганку. Ей тут совсем нечего было делать.

Нет-нет, ей тут не нравилось. Но она терпела. Как терпела в Универе скучных барышень и мальчиков, их истории, переживания и робкие ухаживания. Надо было смиряться и идти в народ. Одно дело воображение, другое жизнь, и надо было как-то выкручиваться. Она терпела ради Ганки, который с кем-то заболтался и забыл про нее.

Но автоматически она все равно их оценивала: вздорные глуповатые девицы, хоть некоторые и красивые, малоинтересные прыщавые юноши, плохо подходящие друг другу, как сплошь и рядом бывает на первых курсах в еще не притершейся компании, настырно и глупо пытающиеся быть взрослыми, и потому орущие, мечущиеся в пьяном угаре, налетающие на людей и предметы и с железной периодичностью куда-то исчезающие. Им, казалось, было весело. Для нее это было на чужом пиру веселье (и похмелье).

И Ганкин друг этот, сильно продвинутый Эдик, музыкальный эрудит и интеллектуал, был странноват. Некрасивый, немного нелепый тип, весьма, однако, самоуверенный, разбирающийся во всем, что касалось музыки, стихов и вообще чего угодно, охотно и веско рассуждающий обо всем на свете. Так не бывает, чтобы человек, к тому же молодой, знал все. Только конформист может знать все, потому что повторяет за всеми. Он интересовался девушкой, что сидела рядом с ним, то есть Матильдой (тогда еще не Матильдой), и никуда не исчезал, что могло бы сойти за плюс, не пил или почти не пил портвейн, зато охотно поддерживал маловразумительный треп, притом говорил иногда нудно, не снисходя до желания слушателя разделять его интересы, поэтому так и сыпал именами: Ян Аккерман, Хендрикс, Клептон, сравнивая с ними недостойный "Спейс"... И не имея чувства юмора, не мог понять это. Но был самодоволен и неискренне весел, всячески желая подтвердить, что ему так же хорошо, как и всем. Хотя это было лучше, чем, если бы он показывал, как ему противно, и что попал сюда по ошибке…

А потом надо было увлекать собой уже полупьяного Ганку, который не хотел расставаться с каким-то очкастым приятелем, дебатируя с ним проблемы высшей йоги и даже норовя уйти с ним на кухню, пользуясь тем, что “Спейс” Матильде не нравился... Остальные продолжали тяжело играть в здоровых веселящихся увальней, с максимально возможной частотой прикладываясь к портвейну, а потом вновь выкидывать ноги и руки приблизительно в такт музыки. И она тоже выкидывала и танцевала, только чтобы ощутить абстрактное мужское внимание и лишить кого-то повода манкировать ее обществом. Может, она не любит “Спейс”, но она любит танцевать! А Ганка тем временем, как лунатик, шел к столу и дрожащей рукой наливал себе портвейн. Он даже взял сигарету и попробовал закурить, но только закашлялся и куда-то скрылся. Потом кто-то выключил маг и взял гитару (шепотом пронеслось заветное слово “КСП”), потом Ганка с Эдиком спорил до хрипоты о чем-то умном, вроде: должен ли адепт йоги слушать рок вообще, или можно сделать исключение для МакКлафлина? – не слыша себя и того, что это он такое странное несет, забыв опять про свою возлюбленную. В это время Чуп по-детски толкался с другим придурком в коридоре, играя чьей-то перчаткой, еще кто-то прыгал от избытка энергии по стульям, другой кидался снежками с балкона, бегал за портвейном... и каким-то образом ввязался в конфликт с местными.

Матильда с одной из красоток выскочили прямо в туфельках и коротких юбках на улицу в снег – разнимать разгорячившихся парубков. Ее это только позабавило, она сама с радостью подралась бы. Вышли и все мужчины, даже Эдик, хотя с таким видом, что больше посмотреть, чем участвовать. Только Ганка не вышел.

– А почему ты остался? – спросила она его, вернувшись.

– А мне какое дело? Козлы затеяли драку, а я тут при чем? А вы все побежали! – ответил он, неожиданно протрезвевший, очень злой и бледный.

– Так это же твои друзья!

– Какие на хрен друзья!..

С нее хватило. Пока он был в сортире, она оделась и поехала домой.

Утром ей позвонил злой Ганка. У него было, наверное, похмелье или стыд, и он не нашел ничего лучше, чем начать хриплым голосом выговаривать ей за ее вчерашний побег: все было здорово и как нельзя лучше, а она – злая и невоспитанная, и вообще – она приехала с ним и не должна была уезжать, это подло, его на смех подняли... И что он должен был бы говорить ее маме?

– Знаешь, мне без тебя было совсем не страшно. Даже наоборот.

– Ты не понимаешь! – сказал он тоскливо. – Я не могу все сказать. Пришла бы милиция, меня бы забрали. А мне нельзя. Мне бы это не простили.

– Ну и целуйся с ними!

Матильда повесила трубку. Человек, которому она почти готова была отдать себя.

С ними. Она знала из его полунамеков, что его приглашают в одну школу, как очень одаренного, потом он сделает сумасшедшую карьеру, даже получит звание, вовсе ему не нужное. Эта школа вызывала у нее страх и даже брезгливость. Она хотела бы разубедить Ганку, но не находила слов. Даже думала сказать: или школа или я! Но кто она ему? А если бы он подчинился – это была бы для нее ловушка. Чем-то Ганка был все-таки ей дорог. Но не настолько же!

Она даже обрадовалась: с Ганкой было покончено. Матери она сказала, что для Ганки ее навсегда нет на свете.

– Это жестоко, – сказала мама, женщина обычно лишенная абстрактного сострадания.

– Пусть. К тому же он не умрет.

– Но что случилось?

– Конец детства, – сказала Матильда, повернулась и ушла.

В конце детства, впрочем, было, еще много ерунды.

Tags: Беллетристика
Subscribe

  • ***

    Критик всегда одинок, Летом, зимой, в промежутке. Ищет повсюду исток Ужаса: в курице, в утке... Критик всегда виноват: Если девчонку…

  • ***

    Я не играю с жизнью, Может – она сама… Как утомленный лыжник – Просто схожу с ума. Каждым пропащим утром, Словно из…

  • ***

    Эти игры со мною, Лесбия, – Как ребенка с огнем и с лезвием… А ведь были желанья дружные И покровы совсем ненужные. И…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 1 comment