Картина с выставки - 5 (2)
– Ты хорошо ее знал?
– А? Что? Что ты шепчешь! Говори громче!
Галя повторила. Еще бы нет!
– Не знаю, можно ли говорить об этом с дочерью?
– Ты докажешь, что доверяешь мне.
– Но... это такие вещи. Я не знаю, как отнесется мать.
– Она не знает?
– Она все знает прекрасно!
– Она никогда не расскажет мне. Или расскажет не так, как я хочу.
– Конечно, субъективно. Она имеет право.
Он замолчал. Долго смотрел на стоящий на огне чайник, из которого вырывалась длинная струя пара.
– Мы познакомились в одной компании, сразу после института. Я уже ухаживал за мамой, но когда увидел ее... все переменилось. Она была художница, хотя это было неважно, умная, какая-то злая-веселая. Смеялась так обворожительно. Много курила, довольно много пила и вела себя эксцентрично. Она казалось доступной, но когда я попробовал – не смог удержаться, – то тут оказалась такая стена! Это меня еще больше раззадорило. Я уже был на крючке... Потом мы много лет встречались, любили, не любили друг друга.
– Уже при маме?
– Да. Ты, может, помнишь...
– Странно, я никогда не догадывалась о твоем к ней отношении.
– Но оно тебе передалось.
– Ты хочешь сказать, что внушил его мне?
– Подспудно, может быть.
– Теперь я только понимаю, что относилась к ней почти что, как к члену семьи. Хоть видела ее лишь несколько раз. Поэтому и затеяла все это.
– Члену семьи – это сильно сказано.
– Ну, во всяком случае, семейному фольклору, преданию.
– Печальному.
– Нет, почему?
– Не для тебя.
– А для вас – детонатору?
– Что-то в этом роде. Она все время обрушивалась на нас. Иногда как что-то яркое, иногда как что-то ужасное. Мне пришлось с ней порвать. Нам обоим.
– И тогда исчезли картины?
– Да.
– Что с ними стало?
– Часть твоя мать уничтожила. Часть мне удалось спрятать или раздать.
– И “Утенка”?
– Да.
– Я его очень любила. Ты знаешь, он теперь во Франции или Норвегии.
– Вот как? Значит, стоит денег. Вокруг нас, оказывается, писалась история, вот уж не думал.
– Вы сами ее писали.
– Ну, может, некоторые из нас. А мы редактировали и хлопали в ладоши. А, рядом, оказывается, стоял какой-то бог. А мы и не знали. А история распорядилась по-своему. Что ж, это тоже утешение.
– Ты воспринимаешь все с оптимизмом?
– Ну, прошла жизнь. Я уже почти ничего не чувствую и уже не понимаю, как и что я чувствовал тогда. Но гляжу назад с интересом. Как будто на роман.
– Но ты же приобрел ее портрет. Зачем?
– Ну, теперь, когда я один, я могу себе это позволить. Может, я бунтую – делаю то, что хотел, но не мог. Назло... Не веришь?
Она пожала плечами.
– Если ты говоришь, что забыл, зачем же назло?
– А, это другое. У нас с твоей матерью старые счеты. Каждый хотел навязать другому программу жизни. До некоторой степени ей это удалось.
– Ты до сих пор зол на нее? А вот она нет.
– Зол? Нет. Так, вспомнилось. Иногда на меня находит. Дурацкая гиперпамять, которая ничего не забывает. Честно говоря, мне просто понравилась картина. Я вообще люблю этого художника. Когда-то любил... Нет, не то. Иногда во мне просыпается юноша, пацан. Я вдруг все помню и все чувствую, да, эта самая гиперпамять. Будто не было всех этих лет. Будто она рядом, и все происходит теперь. Может быть, в этом есть свой смысл. Человек не умирает, пока жив хоть один, любящий его. Говорящий о нем, вспоминающий его. Время, смену событий – все можно выбросить. Ведь мы живем в самих себе, в своем воображении, эмоциях. А если они сильнее, чем реальность? Нет, не так: если следовать материалистам, а я всегда был материалист, на меня через память действует некая реальность, записанная где-то в голове, как магнитная пленка, не уничтоженная, – значит, я соединен с тем временем, и, значит, оно существует. Вот как я рассуждаю. Что действует и влияет – существует. И то, что я купил эту картину – тому подтверждение.
– Знаешь, все искусство этому подтверждение.
– Да, может быть. Видишь, искусству тоже нашлось место. Тем лучше. Значит, зря я так мало им интересовался.
– Но как ты попал на выставку?
– Случайно. Я вообще туда не хожу. Но вот ведь! Это тоже чего-то подтверждает.
Тут он остановился и посмотрел на Галю, тогда как в то время, как говорил, не взглянул ни разу. Ей показалось, что он даже покраснел.
– Прости, – он нервно зачесал голову, грязную, лохматую, совершенно седую, а когда заметил сам – засмеялся. – Тебе это, наверное, неприятно. Такова, вот видишь, жизнь. У тебя, наверное, самой... Впрочем, это не мое дело...
– Не надо мне объяснять.
– Конечно, ты уже не маленькая.
– Вот именно.
– Двадцать лет. Двадцать лет. Это моя молодость, как ни странно... Тебе, наверное, очень странно?
– Нет.
– Сейчас ты не понимаешь...
– Ладно. Но зачем же ты женился на маме?
– Зачем? Ну, там ничего не вышло. Все было больно, дико. Твоя мать была в таком состоянии. Инна не могла его бросить. Вернее, это он не отпускал ее. Собака на сене...
– Станислав? – Галя кивнула в сторону комнаты с невидимой картиной.
Отец промолчал.
– Ты его ненавидел?
– Я не воспринимал его серьезно. Он сам не знал, чего хотел. В иные минуты он мне очень нравился, мы даже были друзьями. Умен, насмешлив, хорошо говорил. Он мне казался американцем, хоть сам все мечтал быть французом. Или кем-то еще. Все что-то изображал из себя. И это тогда всем нравилось. Мы же были такие убогие... Но она всегда была ближе к нему, чем ко мне. Хоть мне-то она говорила противоположное. Это был ее первый возлюбленный, учитель – до определенного времени. Он со всеми пытался дружить, такой был обаятельный, веселый парень. В какой-то момент он серьезно думал о возможности брака втроем. Как это у французов, марьяж-а-труа. И даже она, кажется... Черт, какая это все чушь!
Правду он говорит, не жалеет, что не вышло, хотя бы так?
– Вы расстались?
– А ты как думаешь?.. Впрочем, на время. Хоть я думал навсегда.
– Почему?
– Почему – что? А, понимаю. Ну, видишь ли, старая любовь не ржавеет. Опять где-то случайная встреча, прежнее очарование, воспоминание, нежность. Она, знаешь ли, могла, когда хотела...
– Но зачем?
– Может, потому, что была несчастна. А, может, в голове у нее что-то помутилось. Я серьезно тогда так думал.
– Какая же она все-таки была?
– Какая? Очень независимая, порывистая, амбициозная, сомневающаяся, злая, нежная...
– А почему злая?
– Она не стала тем, чем хотела. Впрочем, как и ваш покорный слуга. А могла. Она сама все себе портила. Впрочем, чего-то она добилась. Характер у нее был, надо сказать... На нее обращали внимание как на женщину, не как на художника. Она не умела подать себя, как надо. И не хотела. Она сама была портрет.
– Ты считаешь, она неудачница?
– Да нет, конечно, нет... Зачем ей удача, удача нужна посредственности. Но она многое себе портила, несомненно.
– Некоторые считают ее гениальной.
– Да? – Он пожал плечами. – Впрочем, я ничего не понимаю.
– Ты давно ее не видел?
– Очень. Не знаю, жива ли она?
– Никто не знает.
Он посмотрел на нее, словно спрашивая: как такое может быть? – но вслух сказал другое:
– Может, и к лучшему.
– Что к лучшему?
– Это я так, – стал оправдываться отец.
– Это как-то повлияло на ваши отношения с мамой?
– Еще бы! Она никогда мне не простила.
– Поэтому вы развелись?
– Ну, это немного другое. Столько воды утекло...
– У тебя остались фотографии?
– Ее? Нет.
– Я помню, видела в детстве. У мамы их нет.
– Это другие. Там много народу, наша компания. Я их сам давно не видел. Может, где-то и лежат. Тебе надо?
Галя подняла глаза.
– Я тебя мучаю, извини.
– Нет, ерунда. Сделай себе кофе.
Он достал из грязного шкафчика банку дешевого растворимого кофе и протянул Гале. Долго, очень долго его не было. Что он делает? Заснул, увлекся разглядыванием прошлого, пьет с горя? Наконец он вернулся с пачкой фотографий. (Нормальный, вроде, не пил.) На некоторых из них была и И.П. в компании. Все время прятала лицо, словно шпион. Лишь на двух можно что-то разглядеть. Она казалась на снимках вполне обычной, отнюдь не красавицей, только улыбка была потрясающая. То есть, она была почти красивой, но без какой-то малости, совсем неуловимой. И Станислав на портрете сумел эту малость добавить. Мама была вдесятеро лучше.
– Хороша? – спросил отец над плечом.
Она пожала плечами. Возможно, в жизни она выглядела иначе. Гале в детстве она тоже казалась красавицей. Но на фотографии эмоции не передашь, и эмоции на фотоаппарат тоже не действуют. А он не видит? Неужели магия сохраняется и здесь? Навсегда?
– Только женщины умеют так улыбаться…
"О да! – подумала Галя. – Глупые что ль – поэтому?" Она вспомнила Антона. Вот фрукт! Если он и показывал зубы, то, разве, когда ел…
Спортивные джемпер с вырезом, широкие брюки, зауженные внизу. Сидя, вполоборота, в профиль, с опущенным лицом. Блондиночка, тонкорукая, смеющаяся. Мать еще с косой. У отца лихой чуб.
– Какой это год?
– Пятьдесят девятый, шестидесятый, может быть, шестьдесят первый. Ты еще не родилась.
– Это всё?
– Твоя мать уничтожила большую часть.
Галя вернула фотографии. Она почти разочаровалась в ней. Не поддается ли и она какому-то внушению? А все по-пустому?
– А как отнесется к этому Элочка? (Так в доме у Гали пренебрежительно звали новую подругу отца, приходящую молодую продавщицу. Отец ее стеснялся и тщательно прятал, но – случались промашки. В вопросе Гали заключался очевидный сарказм и скрытая обида: как он мог опуститься до такого?!)
– Поймет, она не дура. И, в общем, я не собираюсь с ней это обсуждать. – В последней фразе прозвучала претензия казаться сильным и волевым, каким он никогда не был.
Он налил себе кружку крепкого чая.
– Я думал, что давно избавился от любви к ней. Это даже не любовь к ней, а любовь к себе, к моему прошлому, к тому, что когда-то было. Ты понимаешь?
Галя кивнула, а мысленно пожала плечами: ее, собственно, это мало касается. Она еще не знала, как долго живут чувства к другому человеку. А отец – он же такой обыкновенный... И – правило ли это или исключение, или – хитрость?
– Как твои соседи? – спросила Галя.
– А чего – они – спят, наверное.
– Пьют?
– А как же.
Люди эти были очень мутные, опустившиеся, давно нигде не работающие и непонятно на что живущие. С ними, надо думать, он и пьет. Она боялась однажды встретить отца, собирающего бутылки на помойке. А когда-то был хорошим специалистом, едва не главным конструктором в ящике.
Перед уходом она зашла в комнату. На сильно промятом грязном кресле между двумя ручками стоял портрет. Нет, искусство остается... Это самоочевидность. Как бы ты ни относился к автору, изображению – все посторонние мысли улетучиваются. В этом смысл искусства – чистое наслаждение, как любовь. Тогда как Юккера, Раушенберга можно оценить, лишь привлекая множество дополнительных мыслей. Это, может быть, более умно, но менее волшебно.
– А насчет выставки... Это все не должно влиять на тебе. И ей, я думаю, это было бы приятно, – сказал, прощаясь, отец.
“С другой стороны, искусство обманывает, – думала она уже на улице. – Оно обманывает “красотой”. Думаешь: то, что красиво, то и истинно. И любое слово гения – свидетельство правоты. Будто космос поставил штамп и принял резолюцию. А это не так. Например, эйзенштейновская коляска. Удивительно сильно, мир плакал. Что это – правдивое свидетельство жестокости? Нет. Не очень красивая вещь: победители сводят счеты с побежденными. Да, гений может по-всякому. А еще лучше – не гений, а так... по случайности, в силу сложившихся обстоятельств вдруг что-то подсмотревший и нашедший замечательное, выше себя в тысячу раз. Вырос, поднялся, как вода в капиллярном сосуде... Не на всем лежит истина. То есть, об этом не надо думать. Не надо фантазировать. Я уже не хочу делать эту выставку...”
(продолж. след.)