За свою жизнь Дятел вел таких разговоров тысячи – с милиционерами, комсомольцами, сотрудниками ГБ, работниками отделов кадров, пенсионерами, рабочими, журналистами, урлой, просто людьми из очереди. Нередко эти разговоры кончались неприятностями – в форме просто оскорблений или попытки набить морду и научить родину любить.
Антона всегда удивляло, что народ его страны понимал забулдыг, бомжей, уголовников. Но только не его. Этот народ относился лучше даже к монахам и священникам, в тайне их за что-то уважая. Тут была традиция и суеверие. В представлении народа это, наверное, можно было бы сформулировать так: все же они отказались от скверны, в которой мы живем, от нашей суеты и дрязг. У них что-то есть, что нам не понять. А за Антоном подозревали или еще большую скверну, или высокомерие. В представлении народа он был самозванцем или немцем, что одинаково плохо.
Так что Антон вел эти разговоры чисто автоматически, одним и тем же образом отвечая на одни и те же вопросы, и теми же доводами на одни и те же упреки. Он редко слышал что-нибудь новое и даже радовался, когда появлялся повод тряхнуть мозгами. Все прочее просто отскакивало от зубов.
– Ты не знаешь, что будет через десять лет, и отрезаешь себе все пути.
– Ты тоже не знаешь, что будет через десять лет, и тем более ничего не знаешь про пути.
– Это софистика.
– Это логика. Которая верна, даже если ты предвидишь правильно. Надеюсь, что нет.
…Ни он, ни она не могли представить, что через десять лет он, бывший диссидент и полуюродивый этой страны, будет пить водку и ходить дозором вокруг дачного поселка с бывшим гебистом и сталинистом, хотя единственная тема, за всю ночь их соединившая, будет рассказ о смерти дочери этого гебиста. Десять лет назад этот гебист его бы с легкостью сгноил. А, собственно, был человек и даже по-своему неплохой. Но изуродованный дурно переваренной идеей.
“И в вере и в безверии русский склонен к фанатизму...” – подумал бы он тогда или теперь (в этом он, пожалуй, остался похож на себя). Десять лет спустя это был уже безобидный фанатизм, но в тот день в кафе этого никто не мог предвидеть.
– Ты стал ужасный спорщик. Здесь ты в своей епархии.
– Это несомненно.
Они молчали минут пять.
– Раньше я тебе завидовала, – сказала Галя. – Даже восхищалась. А теперь мне за тебя страшно. Ты потерял волю. Плывешь по течению. Ничего не делаешь и не пытаешься что-то сделать. Совершенно. А ведь мог бы.
Он посмотрел на нее пристально, словно пытаясь понять, из какого материала она сделана?
– А ты знаешь, что такое два часа укачивать на руках орущего младенца, когда он болен? А через час он орет снова? А в это время надо еще успеть сходить в магазин, сделать обед, постирать, сесть за работу, которую она берет на дом и которую мы иногда делаем вместе. Играть, забавлять его, кормить с ложечки. Потом силком укладывать спать, чтобы хоть чуть-чуть самим отдохнуть, что-нибудь поделать.
– Но ведь вас двое!
– Тут обоим хватит выше крыши. А когда меня нет дома? А ведь еще есть интересы высшие, так сказать духовные, есть вещи, о которых при самом большом смирении невозможно забыть. Забыть, что у тебя их больше нет.
Он как будто красовался, говоря это. Уж на это у него было право. Так больной иногда разговаривает со здоровым: ах, что вы можете понять! Впрочем, она могла ошибаться.
– Но ведь это же был твой выбор! – говорит она снова. А что она может еще сказать? Предложить капитулировать? – это она уже предложила…
– Выбор? Тут нет никакого выбора. Это как рок. Милость, которая выглядит, как проклятие.
– Метафизика, извини меня.
– Да. Это иначе не объяснишь. Сознательно человек этого бы не выбрал. Но ведь он все равно это делает. Хочет одного, получает другое и живет потом с этим другим всю жизнь, а о том, о чем мечталось, уже и не помнит.
– У тебя это выглядит, как какой-то застенок. Теперь я понимаю, почему ты зол на всех. Бунтовал, а теперь попал под башмак.
– Я не зол и не попал под башмак, зачем ты это говоришь?!
– Злю тебя. Меня раздражает, как ты живешь.
– Я живу нормально. И я свободен – от общества, от посторонних людей. Во всем остальном я свободен быть несвободным. Даже совершенно несвободным, ну и что? Такой полной свободы нет – вот что я понял. И в этом никто не виноват.
– Ты себя нарочно накручиваешь. И она тоже. Вы не хотите унижаться, как вам кажется, поэтому не просите ни у кого помощи. Хотя бы мать попросил, она могла бы помочь.
– Нет. Она, кстати, ни разу не предложила. Зато наговорила таких вещей, что просто было стыдно.
– О чем это?
– Могла бы догадаться.
– О ней?
– Ее совсем не зная.
– А, вот в чем дело! Теперь мне ясно. Не знаю, что тут поделать? И ты ей сказал?
– Нет, конечно.
– Но она догадывается. Да, это тяжело. Ты же так обидчив.
– Есть вещи, которые не прощают даже матери.
– Но это же очевидно: она тебя ревнует. Напротив, это легко понять и простить. Ты изменил матери с другой женщиной. Она могла бы сказать, что этого не прощают даже сыну.
– Ты смеешься?..
– А что мне прикажешь – плакать? И все равно, у тебя не такой уж исключительный случай. Ты вот расписываешь про больного ребенка, а как же другие справляются?
– Во-первых, детский сад. Во-вторых, ты правильно заметила – бабушки. В-третьих, может быть, традиция, инстинкт, еще не задавленный.
– Я, конечно, тут не знаю. И все же обычно люди бывают счастливы кого-то родить.
– Да, но для этого надо быть или более здоровым, или более богатым. Или более глупым.
– Да, ты слишком умен. Возможно, инстинкт должен быть. Чисто на разуме семью не построишь.
– Инстинктом ты называешь любовь?
– Зачем ты меня ловишь? Это ты сказал "инстинкт". Я вообще не верю, что ты способен кого-то очень сильно любить. – Испугалась сказанного и быстро оговорилась: – Потому что надо быть спокойнее. И прощать недостатки. Не фантазировать себе несбыточные идеалы.
– Ты вот так выбираешь себе, кого полюбить?
Галя осеклась и покраснела. Вероятно, это было случайное попадание, но тем более в точку. С любой стороны ее выбор был куда как странен.
– Я не знаю. Может, ты прав. Никто в этом ничего не понимает, – заговорила она примирительно.
– Что с тобой?
– Ничего. – Галя подняла глаза и сразу поняла, что допустила промах. Это выглядело неубедительно. Он слишком хорошо ее знал.
– Я была у отца. – И она рассказала некую, весьма отвлеченную от нее часть истории об Инне Покровской.
– Она, наверное, покончила с собой, – сказал брат.
– Почему ты так думаешь?
– Так всегда бывает. У людей с неудавшейся судьбой. Если они к ней не безразличны, как я.
Он рубил фразы, все время вращаясь вокруг какого-то своего центра.
– Ты почти угадал, но ты все равно не можешь понять ее. Для вас, мужчин, все слишком просто. – Галя усмехнулась. Он тоже.
– Отчего же это?
– Ты не понимаешь, что нужно женщинам. А они совсем другие люди. Всем нужно личное, но женщинам вдесятеро больше.
– Не знаю. Всем не угодишь.
– Ты говоришь, как эгоист. Как это можно: быть постоянно зацикленным на себе?! – Галя показала, как ей было неприятно, и даже отвернулась.
Он молчал. Тоже был обижен.
– Ты во многом, наверное, лучше меня – вдруг сказала Галя. – Но ты же должен допустить, что многого не понимаешь, тебе ведь еще так мало лет!
– Не будем обо мне! – резко оборвал он.
– Ну, расскажи о ней, – согласилась она, помолчав. – Ты мне никогда о ней не рассказываешь. Это даже странно. Что она за человек?
– Хороший, довольно?.. Вроде, ты видела ее в деле.
– Ты все вспоминаешь это… – она поморщилась. – Я хотела лишь знать, на что вы живете?
– У нас с тобой разные привычки, поэтому и представления о жизни разные. Ты можешь позволить себе покупать картины, а мы на такие деньги живем несколько месяцев.
– Но у вас же ребенок!.. – Она поглядела с таким удивлением, будто усомнилась, что у таких людей могут быть дети. – Я бы просто не смогла, как она.
Он неопределенно пожал плесами, что могло означать: "ничего особенного".
– Она, наверное, ждет тебя?
Его оттаявшее лицо вдруг опять стало мертветь.
Она сказала, что ей надо идти, и он оторвал взгляд от комфортного пространства, где сидели спокойно евшие мороженое люди, понял и поднял, поморщившись, нахлынувшую реальность, встал, и они вместе пошли к метро.
Ей было тяжело, не этого она ожидала от их встречи. И он явно не этого ожидал. У него не осталось союзников в семье, все или жалели его или ругали.
И тогда она рассказала брату о городе-картине. Которую якобы видела у знакомого художника.
Он задумался, складка на лице разгладилась, из-под камня пробилась трава.
– Раньше я бы нарисовал мрачный дом без окон, как у Краснопевцева, что отражало бы реальные дома, в которых я жил. Хоть в них и были окна. Теперь мне хочется изображать дома, которых нет. Это хорошая идея, у этого твоего художника.
И она обрадовалась этому мнению, будто оценке важнейшего эксперта.
И первое, что она услышала от Станислава, вернувшись домой:
– Инна умерла.
– Когда?
– Неделю назад. Мне сегодня позвонили. Похоронили тихо, не знаю где. Давай выпьем за ее память.
Он размашисто налил коньяку и выпил.
– Знаешь, я решил восстановить свой город. Я нарисую там наш с тобой дом. И дома для всех, кого мы захотим там видеть. Пусть и для Инны будет там место, согласна?
– А мой брат? Он будет там? Я хочу видеть там брата! – сказала, выпалила она и зарыдала.
конец