Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

Матильда (9)

В первые месяцы знакомства с тусовкой, Стрейнджером, Москалевым, Диверсантом, Кокосом и прочими она больше молчала, по-неофитски впитывая азы учения, слушая рассказы как легенды, а слова как проповеди. Она у всех добивалась, чтобы ей открыли суть движения, рассказывали про Систему, как они ее понимали, особенно слушала специального гуру – Москалева. Он много знал и всегда точно знал, что надо и необходимо знать именно теперь. Стрейнджер, когда она очередной раз о нем заговорила, поморщился:

– Как это говорится... много у нас тирсоносцев, но мало вакхантов. – И улыбнулся своему выпендрежу. Это было лишнее, но красиво. Она могла это оценить.

Собратья отнюдь не переоценивали авторитет друг друга. И она быстро поняла, что здесь почем, постепенно раскрепостилась, да и вообще не могла долго молчать. Непонятно было, откуда что бралось. Она загоралась, рассуждала, кидала цитаты, острила. Каждая поездка в гости обещала маленький праздник. Все были милы, все к ним так хорошо относились.

Они приняли ее сразу, без испытательного срока, выдали членскую книжку предателя родины и чек от иностранных разведок. Осталось только придумать подпольную кличку. Их наперебой приглашали в гости. Не было в неделе дня, чтобы они целиком провели его дома.

Его друзья женились, рожали детей, они с Эстетом ездили на свадьбы, на крестины, а сами были формально свободны, легки, ничем не связаны. Его эта участь устраивала в высочайшей степени.

– Значит, это поэтому тебя называли в школе Эстет? – издевалась она.

– Не по этому. Я же говорил тебе. Одна девчонка придумала, в меня влюбленная. Просто потому, что я будто бы все знал, обо всем имел свое мнение. Так казалось этим охламонам, с которыми я учился. На самом деле я был страшный балбес и невежда.

– И ты сам знал об этом? – с уважением удивилась Матильда.

– Конечно, не знал. Даже наоборот, был уверен, что действительно все знаю. Хотя бы в общих чертах.

– А ты? Ну, с девчонкой?

– Ну, я терпел.

– Принимал, значит?

– А что было делать?

– Был так неотразим?

– Ну, у нас была хорошая компания – выскочек и зазнаек. Избалованных мальчиков и пижонов из хороших семей. Девочки, конечно, млели.

– А остальные это терпели?

– Ну, у меня же была спецшкола. Там другой контингент. А я был самый дерзкий. Мне прочили отличное будущее – учителя и прочили. И этим окончательно меня испортили. Только лень и пофигизм не дали мне стать круглым отличником. А ты?

– А я была на ножах.

– Выпендривалась?

– Нет. Но всем казалось, что да. Меня даже били, правда – в младших классах. А тебя били?

– Меня давно не били. Я даже забыл: больно это?

– Это унизительно. Ты начинаешь думать о себе как о чем-то дурном и гадком, что можно бить и презирать. Тебя любят и балуют родители, ты привыкла думать, что ты что-то, а тебе показывают, что ты просто коврик под ногами, и весь твой мир, все прошлое, будущее, все хорошее – ничего не стоят. Какой может быть мир у коврика?

– Да, печально. Я никогда об этом не думал. Хотя попадал в ситуации, но – Бог миловал.

Он вообще был любимчик Бога – редко испытывал боль. Даже зубы у него не болели.

И мозги у него были устроены хорошо, как и все остальное. Вообще он был образец человека. Дети от него, наверное, могли бы быть необыкновенно удачны. Но он не хотел детей.

Вообще не понятно, чего он хотел. Хотя все мог. Делал ли он курсовую, рисовал, играл в карты, спорил, изъяснялся ли со случайным иностранцем на улице – все было на высшем уровне. Его произношению завидовала даже Матильда. Все эти таланты не были результатом долгого изучения и практики, но лишь высочайшим, прямо актерским даром подражания и воспроизведения один раз постигнутого оригинала.

Ей хотелось, чтобы он был чем-то таким, например, писал картины. Почему он делает это так редко? Он же заканчивает такой институт?

– А ты знаешь, почему я пошел в архитектурный? Потому что испугался Суриковки. А в архитекторы принимали кого попало, надо было только походить на курсы, хоть чуть-чуть смыслить в математике и физике, не пролететь на сочинении, все нормально нарисовать или иметь блат, как у меня. У меня же отец был строитель, довольно известный.

– То есть, в архитекторы ты пошел случайно?

– Я и в Суриковский хотел пойти лишь из снобизма. А, в общем, мне было наплевать. Рок меня увлекал гораздо больше. А институт, академическая культура, карьера – все это казалось пошлым и непонятным.

– Ты же был Эстет!

– Ну да, но остальные-то были еще хуже! Если б не родители, я бы загремел в армию или для отмазки пошел в Пищевой. Я даже документы туда подал, но мать вовремя их оттуда умыкнула.

– Значит, картин ты не пишешь?

– Я тебя удивлю, но – мало. То есть, у меня есть несколько вещей, так, для себя.

Это не была скромность или поза (у него скромности ни на грош). Это была сознательная позиция. Он привык быть во всем на высоте и не хотел оказаться в живописи вторым или десятым, и отметал сразу все, в чем был уязвим. А не всего ли более мы уязвимы в дорогом нам, как мы уязвимы в творчестве? Зависеть от чьего-то мнения, людей, во всех других случаях не равных тебе – нет, он не хотел, да и практически применить это было никак нельзя: в компаниях изнеженных снобов эти выписанные ночью холсты как развлечение не годились, да и в обществе уже не ценилось быть или изображать из себя творца, восклицать: “Старик, ты гений!” и все мерить на искусство.

А он считал, что все в жизни должно быть естественно. И для него здесь не было проблем. Еще ни разу не случалось, чтобы он не добился того, чего хотел. Можно было подумать, что он так хорошо рассчитывал силы, не мечтая о невозможном, – но это вряд ли, он вообще не любил считать и прикидывать наперед. Может быть, он просто был гением или как-то особенно одарен для существования в этом биотопе, в этом варианте мира. Особенной силой, здоровьем, способностью к бессознательной мимикрии, так что ни одна опасность его не касалась?

– Писать картины – зачем? Я люблю смотреть их, а не писать. Чтобы писать, надо быть уверенным, что твое новое дерьмо лучше чужого старого. И что всем необходимо это видеть. А я в этом не уверен.

– Ты же привык быть самым талантливым, самым лучшим, путеводилой.

– Ну. Привык.

– Привык, что все слушают и смотрят в рот. Ждут советов.

– Увы. А что, это плохо?

– Значит, ты должен быть уверен, что все, что ты делаешь – хорошо. Почему же ты не пишешь, не запечатлеваешь свою оригинальность, а позволяешь ей бесследно растворяться в эфире? Странно...

– Это не одно и тоже, ты путаешь.

Ему было лень спорить. Он никогда не делал ничего, что не было приятно в данную минуту. А для нее это звучало неубедительно. Искусствоцентризм сидел в ней неизвлекаемой занозой, как у всех русских интеллигентов.

Может быть, в нем не было бессознательного тщеславия художника, готового делать это просто из любви и необходимости. И от необходимости находящему даже мысли и идеи, о которых он первоначально и мечтать не мог.

– Впрочем, я нарисовал кучу рисунков, курсовых, и теперь скоро диплом – это одно чего стоит, ты знаешь? И буду еще, вероятно, писать, но не станковые вещи. Я все время этим занимаюсь.

Он боялся показаться смешным и скрывал ото всех свои слабости. А он хотел быть гениальным художником или гениальным архитектором. Доказать уже всем известное: что для него невозможного нет. Но при ней он не решался отдаться этой сомнительной страсти. В конце концов – времени впереди было навалом.

Постепенно он раскрывался, его творчество перестало быть для нее тайной. И она смотрела то, что он писал. Это всегда было неординарно, ярко, хорошо, – хотя и без какой-либо серьезной идеи в целом. Человек демонстрировал свою технику, глаз, чувство стиля – но не свою душу, о которой сказать, что она такое и что у нее болит – было совершенно невозможно.

 

Она удивлялась его страсти. Себя она считала куском плоти, телом. Тем, что есть у всех и на всех похоже. Вот ее голова – это она действительно ценила. Но ему-то было нужно не это. Он хотел акта, соития, видя в этом что-то сакраментальное и очень приятное. Она никогда не могла это понять, хотя со временем решила, что, значит, так есть.

Незаметно в их жизни проскочил аборт, о котором они предпочитали не упоминать и не вспоминать. Все было проделано со страшной поспешностью, инициатором которой был он, чтобы Матильда даже не заметила и не успела привыкнуть. И растерявшаяся Матильда даже на минуту не успела почувствовать себя счастливой, столкнувшись с совершенно непредсказуемой реакцией. У Эстета проблема не поднималась даже до уровня обсуждения. В понимании данного момента это была досадная оплошность и недоразумение, которое не должно было омрачать жизнь, легкую, насыщенную и свободную одновременно.

Иногда он рассказывал о прежних своих увлечениях, которых было много, начиная со школы. Женщины влюблялись в него постоянно, поддаваясь его непонятному обаянию, основанному на лени, дерзости и загадочности. Ну, и, конечно, душевной неуязвимости. Но он, по его словам, никогда не хотел перевести эти отношения в брак.

– Я не хочу быть ничьей собственностью, – говорил он спокойно.

– Только своей? – съязвила Матильда.

– Перестань!

– А что: полюбите самих себя – Ларошфуко говорил. И вы больше не будете знать неразделенной любви.

Он разозлился.

– Если ты так будешь реагировать, я вообще не буду разговаривать. Что это за манера – все время подкалывать?

– Ты же сам ее любишь, по отношению к другим.

– Другие и есть другие. Что, начнем упражняться на себе?

– Тебе кажется, что я тебя задела? А ты меня?

– Чем?

– Судя по твоим словам, даже друзья имеют больше прав друг на друга, чем я на тебя.

– Это другое. Ты же понимаешь, любовь затягивает гораздо глубже. Друзья имеют естественную границу между собой. В любви же люди почти сливаются. А люди все же разные, хотя, может быть, это сразу не видно.

– А ты не хочешь сливаться, хочешь держать границу? Что ж, очень приятно.

– Это для всех лучше. Когда любовь кончится, нас не будет ничего связывать, в том числе долг. И мы мирно, без трагедии разойдемся.

– И ты уже предчувствуешь это, наводишь мосты?

– Да нет, что ты, дорогая! – Он гладит ее по голове.

– Тебя надо было назвать не Эстет, а Эгоист. – И тоже погладила его по голове.

Таких разговоров было между ними не много, но они все же вновь и вновь возникали.

 

Сперва она заметила, что он не так уж любит ходить в гости, то есть проводить много времени среди братьев. Потом она поняла, что он любит ходить в гости один. И не совсем в те, куда должен был бы ходить. В тех своих гостях он мог спокойно выпить и совсем ни о чем серьезном не говорить, лишь порой отпуская иронические замечания и над чем-нибудь глумясь. А она не могла молчать. В любом обществе она вечно затыкала всем рот. Ей всегда было что сказать.

В грустные минуты Матильда вновь вспоминала про свой аборт. Это уже было непоправимо, да и она сама пользовалась результатом, и было бы лицемерием говорить, что ей было хуже, чем ему, в чем-то пусто, скажем. И все же какая-то кошка, почти незаметная, между ними пробежала. Во всяком случае, Матильда ее заметила, а он нет. Как воспринимать аборт? – у него была теория на этот счет. Она же – помнила, что убила будущего человека, может быть, прекрасного и талантливого, так же могущего жить и смотреть на мир, как сейчас глядят на него они, кому Бог, может быть, даровал богатые возможности – и все тщетно. И еще она знала, что этого ребенка, первенца их любви, у нее уже никогда не будет, даже если будут другие.

Как она могла ему доверять, если он не был мужем, а лишь, по существу, приятелем, другом, даже менее того, потому что мог оставить ее в беде, во всяком случае, в беде ее совести, а друг бы не мог? Если же он муж, то почему у них нет семьи, почему они не могут рискнуть даже на самое незначительное неудобство?

К тому же сожительство с маман… Это молчаливое безлюбое соседство, уверенность, что твое общество раздражает... Проявления почтительности, комплекс младшего, не совсем полноценного, к тому же пребывающего как-то не совсем законно не на своей территории… Маман не смела возражать Эстету, давить на него. Но к Матильде относилась не с большей теплотой, чем к птичке, если бы сын ее завел. Кроме сына она не любила никого.

Эстет ничего не замечал или не хотел замечать, как не замечал ничего, что могло потревожить чуткую совесть.

Ее раздражение он объяснял ее неуживчивостью и женской неуравновешенностью, ищущей причину беспокойства вне себя.

– Перестань. Я понимаю, это все из-за квартиры. Тебя же никто не сгоняет, разве нет?

– Прости, причем тут квартира?

– Тебя беспокоит, что мы не так живем.

– Мы живем как буржуи, на чужие деньги. Едим ее еду.

– А что такого в ее еде?

– А как она смотрит на наших друзей?! Я каждый раз дрожу, когда они приходят! Она так глядит, как будто мы ее насилуем! Я как вижу ее, так чувствую себя фашистским захватчиком…

– Не преувеличивай.

– Я говорю правду.

– Ладно, чтобы тысячи раз не вести эти разговоры, переедем к тебе.

– С ума сошел?

– Что же ты хочешь? Трудностей?

Эстет трудностей не хотел. Она не знала, как он поведет себя в трудной ситуации. На самом деле – знала, но решила, что это случайность. Что информация нуждается в проверке. К тому же сама была виновата не меньше его. И изо всех сил старалась это забыть.

Она стала убеждать его о преимуществе снимаемой жилплощади перед коммунальным жильем с матерью Эстета – в этом замечательном районе. И из-под пальцев стали множиться бумажки с объявлениями, где они предлагались, выпрашивали, отдавались. Развешивая свои дацзыбао, они видели, что были далеко не единственными в этом несчастном слаломе и не рассчитывали на особенно быстрый успех. Однако через некоторое не очень большое время им позвонили и предложили квартирку в дальнем районе Зябликово (свят-свят!), потребовав за это полсотни.

Они приехали туда смотреть. Посреди поля стоял отстранившийся от всех дом, к лесу передом, к городу задом, высокий и унылый. Вдали чернел лес, и низкое зимнее небо навалилось на плоско тянущиеся под снегом окрестности. Это был почти загород, но в отличие от нормального честного загорода, пространство тут не было согрето жильем, пейзаж оставался голый, дикий, не расчлененный на части ни жизнью, ни практикой, ни тем более поэтикой.

И Эстет с Матильдой с радостью на эту квартиру согласились.

Требуемый аванс они взяли у его маман. Договорились о переезде, запаковали кое-какое имущество (собственно, ничего своего у них тогда не было: несколько десятков книжек и шмоток). Потом, отдельно, с муками, привезли архитектурную доску и мольберт: Эстет же вознамерился стать знаменитым художником и архитектором. Непонятно, впрочем, как – в данных условиях.

У них был последний этаж, окнами в поле. Телефона в квартире не было, продукты надо было покупать заранее, а до автобусной остановки идти почти полчаса. И столько же, даже больше, ехать до метро.

Во всем остальном все было превосходно.

В первый же месяц у них потек потолок, потом полетела электропроводка, и полгода они жили без света в кухне и ванной, так как мастера было достать не легче, чем на Луне.

Рядом с домом был овраг. Жильцы туда сносили мусор. Когда поднимался ветер – оттуда сильно воняло, хотя и не доставало до их подоблачного этажа.

В не очень холодный день они, словно дачники, ходили в лес. За домом было поле, которое местные жители использовали для своих нужд, еще дальше протекал ручей, не замерзающий даже в мороз. А потом уже окружная – и новая неисследованная земля, terra incognita.

Еще у них был балкон – довольно большая лоджия, на которой с началом весны они проводили много времени. Сюда к ним таскались самые смелые из приятелей, с которыми они курили, много пили (особенно, когда приезжали его новые друзья, полубогемные алкоголики: а что, не заморачиваться же на одних волосатых?), болтали и слушали музыку. Иногда играли в зимний футбол, веселый, как езда на санях. Надо все же признать, что еще никогда они не тратили время так бессмысленно и хорошо.

Зимой они редко сидели дома, а прямо из своих колледжей, легкие и веселые, ездили к друзьям и поздно возвращались, часто на такси, потому что ничто уже не ходило или не было сил ждать на морозе. Однажды, целый час дожидаясь своего непунктуального возлюбленного на двадцатиградусном морозе – она заработала цистит, от которого уже не могла избавиться всю жизнь.

Звонить ходили из телефонной будки, для чего надо было форсировать заснеженное пространство, отделяющее их от материка ближайших дворов, где еще требовалось отстоять очередь. Впрочем, в импортной австрийской дубленке с большим отороченным белым мехом капюшоном, обмотанная длинным вязанным шарфом до земли, в голубых клешенных джинах – она и зимой хорошо смотрелась, – и вообще любила зиму.

К нему ездила маман. Наполненность холодильника свидетельствовала о процветании. Поэтому перед ее нашествием он засовывал в их сломанный холодильник хоть что-нибудь в предчувствии бед глобальной ревизии. Ей наверное было бы очень грустно, если бы он каким-либо образом доказал отсутствие прежней нужды в помочах.

Иногда – на такси – приезжала ее мама. И тогда им приходилось изображать светскую беседу, глупо в конце концов ругаться и напоследок просить не оставлять продукты и деньги. На самом деле – жили страшно бедно, в основном на макаронах, иногда даже без масла (то есть – всегда без масла, но иногда даже без маргарина в них), и холодильник им просто был не нужен. Избалованного Эстета это, как можно догадаться, ничуть не смущало. Лишь от пустых банок и бутылок не было проходу.

Честно говоря, никакого проку от этого собственного жилья не было. Лишь тот, что она первый раз жила одна, в своей квартире, безалаберно и свободно, как она всегда мечтала.

И регулярно к концу месяца у них выходили все деньги, и последнюю неделю они наваливались на эти самые пустые макароны. Их две стипендии составляли восемьдесят рублей… Тратили же они деньги безоглядно и на совершенно пустые вещи: пытались украсить квартиру, покупали вино, принимали гостей и часто ездили на такси. Поэтому им регулярно приходилось одалживаться у родителей.

А потом у нее обнаружилась киста – и на десять дней она загремела в больницу. Удивительно: за это время Эстет навестил ее всего раз – в компании других приятелей. И исчез. Якобы, было много учебы. Когда она вернулась в Зябликово, то решила, что в их квартиру влетел и разбился маленький самолет: бутылки валялись на полу, стол и мойка забиты грязной посудой и окурками, пол, стены щедро политы портвейном, грязная постель нараспашку  – и никаких следов любимого. Замечательным было то, что к ним должна была приехать хозяйка квартиры – за деньгами, которых тоже не было.

Едва Матильда успела перерисовать картину в веселенький натюрморт: перемыв, спрятав, почистив, выбросив в мусоропровод – открылась дверь. Роковая Татьяна Петровна стояла на пороге комнаты и с ужасом смотрела на только что восстановленное пространство.

– Что вы тут учинили?!

– А что? – невинно спросила Матильда, оглядываясь. Ей-то казалось, что все здесь идеально.

А когда хозяйка узнала, что и денег, за которыми она ехала в такую даль, она не получит, то настоятельно предложила им немедленно съезжать. Лишь слезный рассказ Матильды о своих больничных злоключениях немного умиротворил ее: как, такие вещи в ее возрасте?! Женская солидарность перед превратностями мира взяла верх, а когда через несколько дней деньги были привезены ей той же Матильдой на дом, вопрос был снят. С хозяйкой, но не с Эстетом.

Нет, она не устроила скандала, она ждала до последнего. Первый блин (с половиной, с веревочкой), который комом. Он, оказывается, все эти дни ночевал у матери. И вдруг явился, вдрызг пьяный, ночью на такси, что-то пробормотал, как бы объясняя ситуацию, поцеловал руку и рухнул недвижным телом на кровать.

Ей показалось, что за время ее отсутствия он стал другим человеком. Похожим на стриженных приятелей, только пока еще с волосами.



(продолж. след.)

Tags: Беллетристика, Матильда
Subscribe

  • ***

    Критик всегда одинок, Летом, зимой, в промежутке. Ищет повсюду исток Ужаса: в курице, в утке... Критик всегда виноват: Если девчонку…

  • ***

    Я не играю с жизнью, Может – она сама… Как утомленный лыжник – Просто схожу с ума. Каждым пропащим утром, Словно из…

  • ***

    Эти игры со мною, Лесбия, – Как ребенка с огнем и с лезвием… А ведь были желанья дружные И покровы совсем ненужные. И…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 12 comments

  • ***

    Критик всегда одинок, Летом, зимой, в промежутке. Ищет повсюду исток Ужаса: в курице, в утке... Критик всегда виноват: Если девчонку…

  • ***

    Я не играю с жизнью, Может – она сама… Как утомленный лыжник – Просто схожу с ума. Каждым пропащим утром, Словно из…

  • ***

    Эти игры со мною, Лесбия, – Как ребенка с огнем и с лезвием… А ведь были желанья дружные И покровы совсем ненужные. И…