Нация, привыкшая скрывать свои чувства, перепаханная средневековым самурайством, не может создать великую литературу, где всё – чувства, эмоции, страсти. Где у японца страсти – это уже патология. Это значит, кто-то кого-то убивает.
Тем не менее Япония создала большую литературу, что удивительно. Акутагава, Море Огай, Кавабата, Кобо Абе, Мисима, Кендзабуро Ое. Это первый класс. В них есть экзистенция, нет европейской пошлости, игры и пустомыслия. Япония слишком много пережила, чтобы позволить себе такое. Впрочем, теперь, может быть, все изменилось (Мураками).
У нас было настоящее увлечение японской литературой, что спародировал Саша Соколов в "Между собакой и волком", когда рядом с московской сторожкой снег выпал на целое сяку.
Скорбь и надрывное ощущение природы – лишь здесь японец сентиментален. Японец может быть вполне и даже очень сентиментален, что лишь подчеркивает его внутреннюю жесткость, почти жестокость. Суровость и безразличие к жизни. Жертвенность его натуры сделала его жестоким и сентиментальным. Он ценит всякое малое добро, которого так мало в жестоком мире, и готов умереть за всякие идеалы или принципы, и за них же убивать. Мир японца ужасен и коварен, поэтому он всегда готов к бою и смерти и всегда любит любое послабление и отклонение от царящего зла.
Прочитав несколько страниц "Старой столицы", я вспомнил некоего Назарова, рано умершего парня, чья мама вручила мне его творения в 91-ом году в Литинституте – для издаваемого мной альманаха, отчаявшись пристроить их в другом месте. Там был лишь один неплохой катрен, что-то вроде: "Нежный ландыш лепестки роняет. Лепестки не возвращаются назад". Оказывается, это буквальный образ из традиционной японской культуры: "Опавший цветок не вернется на ветку" – символ невозвратности любви.