Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

Categories:

Чехов-драматург



<Пока новые тексты созревают – хочу вывесить что-нибудь из «нетленки». Это старая статейка про Чехова-драматурга, хотя все то же самое можно было бы сказать и про Чехова-прозаика – и еще больше.>



ЗАБЛУЖДЕНИЕ ТАЛАНТА*

Чехов-драматург

 

Давно уже я, грешница, лапши  не ела.

Чехов. "Дядя Ваня"

 

В книге воспоминаний "На берегах Сены" Ирина Одоевцева рассказывает о некоем американском профессоре, который признавал "лучшими драматическими произведениями всего мира" "Бурю" Шекспира и "Вишневый сад" Чехова, причем "Сад" он оценил даже выше. Анекдот приятный, что и говорить, и все же полагаться в вопросах о российских литературных приоритетах на тонкость суждения просвещенного иностранца – не стоит.

Ведь говорил же Чехову Лев Толстой: "Шекспир скверно пишет, а вы, батенька, еще хуже". Оставим Шекспира в покое, но вот чего действительно нет в чеховских пьесах – это, скажем так, "экзистенциальной драмы". Единственная драма, которая в них есть – это драма невротическая, вызванная ложным социальным положением героев, драма тупой безвыходности, как говорил Волошин. В этом смысле  Чехов полностью противоположен такому драматургу, как О'Нил. Не рок, не любовь – движители сюжета и источники конфликта, но лишь "среда", которая, как говорили в то время, "заела". Трудно поверить, но Чехов действительно считал, что если на столе есть серебро, а гувернер снимает с  барина сапоги – это и есть трагедия!

Все его пьесы – это сведение счетов с наследниками дворянских гнезд. Любовь, измена, дуэль и сама смерть – не через них проходит стержень драмы. Главная мысль: "класс" обречен, и пусть он еще любит, ревнует, мучается – все это с точки зрения "новейшего", "положительного" мировоззрения не имеет значения. И поэтому дуэль, поэтому смерть – не кульминация всего действия, его роковой предел, но заслуженная расплата, дарвиновский отбор, так, что даже героиня, "когда принесли ей известие о смерти жениха... не нашла для этого беззаветно любившего ее человека ни одного живого слова, а ограничилась тирадой философского характера" (И. Анненский, "Три сестры"). При иных обстоятельствах самообладание удивительное.

Главную же причину гибели своих героев автор, вопреки фактам, видит в неспособности этой дворянской (да и разночинной) интеллигенции работать: "Громадное большинство той интеллигенции, какую я знаю, ничего не ищет, ничего не делает и к труду пока не способно", – заявляет он устами своего героя в "Вишневом саде". Оттого из пьесы в пьесу переходит этот унылый рефрен: работать, работать!.. Не случайно Анна Ахматова обвинила Чехова в том, что он оклеветал русскую интеллигенцию.

Не вызывает сомнений, что Чехов так и не увидел интеллигенции за барством, и тут мы бессильны ему помочь. Другой вопрос: было ли на Руси что-нибудь лучше, самобытнее русского барства? По воспоминаниям Анны Петровны Керн: "Весь кружок даровитых писателей и друзей, группировавшихся около Пушкина, носил на себе характер беспечности любящего пображничать русского барина" (см. В.Вересаев "Пушкин в жизни", М.87, стр.152). В этом смысле характерен анекдот, произошедший с Шаляпиным: везший его извозчик поинтересовался, чем он занимается. "Пою", ответил Шаляпин. "Так это мы все поем. Дело-то ты какое делаешь?" Чехов в чем-то очень напоминает этого извозчика.


Работают у Чехова лишь дикие, неотесанные купцы, вроде Лопахина из "Вишневого сада", сведенного до образа маньяка с засученными рукавами и с топором в руке под вишневым деревом – живого олицетворения наступавшего Века Капитала. Это во многом еще отрицание "правое", аристократическое отрицание разбогатевшего хама. Но аристократическое отрицание предусмотрительно рядится здесь в левацкие одежды и норовит лягнуть Лопахина не за сад, не за грубость, но за эгоистическое наслаждение в одиночку своим счастьем.

Во всем преувеличение, малоубедительный гротеск: три-четыре приличных образованных человека на целый стотысячный город, двое – на уезд ("Дядя Ваня", "Три сестры"). Врач ничего не помнит, губит больных. Ученый стремительно деградирует в чиновника. Учитель гимназии всенепременно уснащает свою речь банальнейшей латынью и льстиво сбривает усы, а отрицательная героиня, та, что шпыняет слуг, вдруг начинает еще и говорить по-французски, что уж совсем изобличает ее в глазах демократически настроенной публики как последыша отжившего дореформенного дворянства, всяких там Салтычих и пр.

Одни герои говорят все время "цип, цип, цип" (дворяне), другие веселятся: "мее-е" (купцы), третьи появляются только вместе, как сиамские близнецы (Федотик и Родэ).

Абсолютно все герои Чехова неполноценны. Особенно Гаев ходулен – какой-то опереточный дворянин, который – в отличие от своего восьмидесятилетнего слуги Фирса – не способен постичь, чем отличаются приличные брюки от неприличных, и даже под топором разорения не оставляет своих биллиардных грез ("краузе в середину"). Кажется, что, сочиняя его, Чехов больше думал о похвале Горького, чем о правдоподобии. Епиходов халтурен. Ссылку на комедийный жанр принять трудно: комедии-то никакой нет. Есть дорогой покойник – вишневый сад, с которым прощаются всю пьесу с удивительным однообразием.

Вообще монологизм чеховских пьес – образцов!

На чем строится коллизия в "Дяде Ване" – на уязвленном честолюбии человека, всю жизнь проработавшего на плохого, негениального профессора. Неужели Чехов считал, что будь иначе, двадцатипятилетнее рабство воспринималось бы нормой? И можно было бы согласиться, если бы наметившийся в пьесе бунт исходил от жены. Но бунт исходит от шурина, брата покойной жены, полууправляющего-полуприятеля, потрясенного мыслью, что он напрасно прожил жизнь ради чужих плохих, книжек. Но вольно же было! Ситуация скорее нелепая, чем драматическая.

От господ до гувернанток и слуг – все пошлы, убоги. Ничтожные профессора, учителя, врачи, писатели какими-то серыми тенями проходят перед нами на коротком поводке чеховской готовой концепции. Это марионетки, над которыми не властны ни смена актов, ни смена событий. И можно не сомневаться, что если помещик Пищик в первом действии просит денег, то он будет делать те же самое и в третьем. И если кто-то в первом действии обманывает, раболепствует, то он будет обманывать и раболепствовать на протяжении всей пьесы (у Чехова ведь всегда стреляет ружье, а не, скажем, гитара, что было бы куда интереснее)... Скучно жить на этом свете, читатели.

Примерно в это же время, когда создавались чеховские пьесы, В.В.Розанов писал, что с Гоголя началась потеря действительности в русской литературе. В Чехове-драматурге данная тенденция обрела своего достойного продолжателя. Ни одной мысли, ни одного лирического переживания, сцены – не изуродованных социально-просветителькими обязательствами (идол того времени!). Лишь старые слуги, представляющие в его пьесах "невидимый" народ, у него хороши. Это цельные, универсальные люди, к тому же обязательно простые и мудрые: "Липового чайку или малинки, оно и пройдет..." Куда до них нюхлой интеллигенции с тремя-четырьмя "ненужными" языками. Ох, не доверял Антон Павлович культуре: "ученостью его не обморочишь".

Особо стоит сказать о чеховской "философии", подаваемой в каждой пьесе, словно на десерт. Это суррогат из Достоевского и Ницше, опошленных Горьким. Что стоит такое философское откровение, что пока в России едят гуся с капустой, пьют квас и спят после обеда – в ней ничего нормального не будет? По Чехову гусь с капустой, надо думать, влияет на общественное развитие подобно свинцу в римских водопроводах!

А этот пыльный бред, ложный до последней степени пафос студента Трофимова! Начинается как нечто символистское: "...мы выше любви... (2 раза). Мы идем неудержимо к яркой звезде... Вперед!" Что ж – дань моде. И далее такая мысль-глыба: "Вся Россия наш сад. Земля велика и прекрасна, есть на ней много чудесных мест"! Напоминает рекламу бюро путешествий. Афористичность высказываний – это тоже дань моде. Вспоминается знакомое со школьной скамьи: "жалость унижает человека...", "человек это звучит гордо!"

Митинговая стихия захватывает пьесу, где тонет робкий инфантильный протест барыни Любови Андреевны: "великаны... только в сказках хороши, а так они пугают". Тут публика с галерки лишь презрительно скривит губы: она не из пугливых. Впрочем, у нее нет времени: на сцене вновь упражняются в риторике. Поэтическую напыщенность сменяет чисто левацкая готовность, чтобы счастье увидели другие (через 300 лет), восприявшие плоды нашего тяжкого (?) труда – мыльные пузыри казалось бы давно уже пережитой базаровщины: "Я силен и горд. Человечество идет к высшей правде... и я в первых рядах... Дойду или укажу другим путь, как дойти". Будто писал 14-летний подросток. Да куда же это подевалась Великая Русская Литература?! Неужели за такими рецептами стоило идти в театр? Тут остается только пожалеть о честной российской цензуре, спасшей не одного автора, в том числе и Пушкина, от плохих строчек. Поистине, начав писать так, Чехову действительно лучше было умереть.

Композиционно его пьесы так же далеки от совершенства. В первые же пять минут первого действия, словно в классицистическом театре, Чехову надо растолковать всю предысторию, неизвестную зрителю, но хорошо известную действующим лицам, что выглядит нелепо (см. например четвертую реплику Медведенко в "Чайке").

Что чеховские пьесы лишены действия, что в них лишь говорят – было давно замечено критикой. Пьесы выигрывали в эпичности, но проигрывали в зрелищное и, собственно, в драматичности. Чехов не собирался, да и не смог бы написать "Бранта". Его стихия были мелкие детали. И вот все его герои поют глупые песенки и говорят плоско и невпопад, изображая "жизнь".

А эти бесконечные повторы? В "Иванове", может быть, лучшей чеховской пьесе (в которой есть даже мотив "трагической борьбы"), некоторые обороты, реплики героев повторяются по пять и более раз. Автор бьет в одну и туже точку, вновь и вновь возвращая внимание зрителя к немногочисленным выигрышным коллизиям: клевете Львова и разочарованию Иванова. В финале этот нехитрый прием завершается абсурдным самоубийством последнего на глазах у невесты, друга, дяди, врагов... Чехов даже забыл, что за минуту до этого увел невесту-Сашу со сцены – и, отсутствующую, заставил смотреть весь этот ужас и подавать реплики, дабы слабовольный герой смог, наконец, найти мужество и доказать свою моральную правоту, хотя бы и таким экстравагантным способом...

И все же эта пьеса, пьеса "без идей", в чем-то более зрела и совершенна того же "Вишневого сада". В раннее написанной (на шестнадцать лет!), в ней, однако, не вспоминают крепостное право, не проповедуют одинокую истину. Скорее напротив: всякие прогрессистские штучки и амбиции оказались зло в ней высмеяны (недаром ее никогда не "проходили" в школе). Надо было всем этим добролюбовско-некрасовским бредням вновь завладеть умами, чтобы Чехов анахронично наполнил ими свои пьесы, превратив Львова в Трофимова с изменением моральной оценки на 180°. Какая слепота, какое заблуждение таланта!

Но более всего странно, что вопреки всему сказанному, я все же люблю Чехова. И в этом загадка его обаяния, трогающего больше, чем все досадные промахи его пьес. Подписывая приговор русской интеллигенции, Чехов не отделяет себя от нее, и когда он поет отходную девятнадцатому веку – это крик уходящего вместе с ним. За это многое прощается. В этом, пожалуй, как ни в чем другом, проявилась интеллигентность самого автора. Дух интеллигентности, присущий его произведениям, прекрасен, нов, подлинен – и лучше всего опровергает то, что Чехов неловко пытается доказать своими пьесами.

 

1991




* Журнал “Московский наблюдатель”, №11-12, 1993
Tags: Чехов, книга статей, ретро
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 21 comments