Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

Матильда (11)

Он более-менее не сомневался, что она его любит. И что дело не в ней, а в нем. Что если сможет без нее – хорошо. Не сможет, ну, что же, переиграем. Он удивлялся, что о ней не было ни слуху ни духу.

Он позвонил первый. Потом приехал. Они даже спали вместе. Но она уже поняла. Картина стала вырисовываться. Что дело совсем плохо. Что мужчина, вероятно, вообще не знает, что такое любовь и привязанность. Она видела, что он сможет без нее. Что она так и не нашла ключа к его странной душе.

И наконец она поняла все.

– Помнишь, я тебя спрашивала, что я для тебя? Мне это действительно было важно знать. Теперь уже нет. Мы долго жили друг с другом. Если бы это была случайная и быстрая связь, я бы ни о чем тебя не спрашивала. И ничего бы не хотела. Но в какой-то момент я поняла, что... люблю тебя по-настоящему, и что если у нас – настоящее, то... мне важно принадлежать этому человеку целиком. Полностью ему довериться. И мне важно было, чтобы и он мне полностью доверял. Я спрашивала тебя, я хотела увидеть, что я для тебя – что-то важное и обязательное, и уже неотделимое от твоей жизни. Но ты не пустил меня в себя. Ты хотел сохранить независимость. Ты мне не доверял. А как я могла любить человека, который мне не доверяет, который любит меня вполсилы? И я стала относиться к тебе так же. Тоже стала расходовать на тебя только часть души. Сперва по инерции еще большую часть, потом все меньшую. А потом ты вовсе стал мне безразличен. И не нужен. Зачем рядом живет человек, к которому ничего не испытываешь? Ты сам убил мою любовь...

– Ты хочешь, чтобы я ушел?

– А ты не хочешь? Зачем я тебе? Я знаю, многие люди так живут всю жизнь. Но я бы не хотела так жить. И не буду. Я хочу, чтобы ты это знал.

– Не нервничай. Давай отложим этот разговор (он имел в виду: дождемся рождения ребенка). А там поглядим. Это же все-таки мой ребенок.

– Ты думаешь, если я рожаю ребенка, то должна любить его отца? Я его рожаю не для тебя. Тебе он не нужен. И даже не для себя. Я его рожаю для него самого.

Однако он приходил в роддом почти каждый день и писал очень трогательные письма.

Потом были роды и – мальчик, три шестьдесят... Семья тактично молчала, но и не помогала...

Зато тусовка спешила поглядеть на младенца. Не так много было еще в ней детей. Матильда все делала скорострельно. Теперь ее даже повысили в звании, окрестили Матильдой, с аллюзией на Pink Floyd.

Они еще несколько месяцев прожили не то врозь, не то вместе. Он приходил домой все позже, почти всегда пьяный, а если был трезв и дома – занимался всем, чем угодно, кроме ребенка. А однажды он явился не очень трезвый, но наголо стриженный. Сказал, что попал в менты, где его обхайрали. Она очень его жалела, последний раз. Как он изменился, стал совершенно не похож на себя! Не похож на того молодого бога, которого она любила. Стал похож на каждого.

А чуть волосы отросли – он снова их сбрил. Ему, мол, так больше нравится. Он сделал это нарочно – чтобы доказать, как безразличны ему его прежние догмы, его друзья, что он движется своим путем, что он меняет путь… Это было последней каплей.

Очень редко, не чаще раза в месяц, он приезжал, посмотреть на ребенка, поболтать с Матильдой на кухне. Даже привозил какие-то деньги. Ребенок ползал у его ног и не называл никак.

 

Приятные, уютные, домашние звуки в будний день: звон посуды, плеск воды, звонок телефона. Знаешь, что люди живут, что они спрятались в покой, что сейчас они осуществляют редкую радость простой жизни.

В свободное от младенца время – ничего абсолютного.

Hey, didle-didle,

The cat and the fiddle.

The cow jumped over the moon,

The little dog laugh to see such fun

And the dash run away with the spoon…

– читала она Гору детские стишки, погружая в сон.

Она рисовала Дятла, Собаку, Чучело, Солнце, Кита и Кота – и так далее. И все у нее были с закрытыми глазами. Словно все они хотели спать, как она сама.

Больницы, роддома, очереди к педиатру, гинекологу, в женскую консультацию, часовые перетирания с подругами по телефону или на детской площадке, так ненавистные мужчинам – вот источник, где женщина черпает мудрость. Ее бытие становится наполнено, экстремально и несвободно, как у зека в зоне. И у этого заключения нет срока. Но как бы ты ни злилась, как бы ни уставала, ты сама не выйдешь на свободу, ибо нет таких дверей, которые в нее отпускают. То есть, двери-то есть, только думать о них не стоит.

Она стала с особой чувствительностью относиться к смерти детей. У Толстого в “Анне Карениной” описание на пол абзаца. И билет хочется вернуть сразу. Они же такие беспомощные, доверчивые, так насмерть связанные с нами, сильными – и мы их предаем. Зачем они так рано уходят – только появившись, ничего не увидев – и уже настрадавшись? – думала она. – Лучше любой позор и бесславие, чем мучения умирающего ребенка – это она знала точно.

От мрачных мыслей и одиночества она спасалась в компании знакомых хиппарей.

– Ребенок – это не страшно, – учил Стрейнджер. – Тут у многих дети. Плодитесь и размножайтесь. Мы должны любить детей. Тут дети становятся как бы общими. И всем хорошо, ты врубаешься?

Чисто теоретически это был важный пункт, и она чувствовала это. Хотя все это было как-то недосказано. Что значит “общим ребенком” – всей тусовки? Устроило бы ее это? Все будут с ним играть, гулять, кормить, мыть в тазу? Стрейнджер, например, с детьми играть умел и даже хотел: хотя все получалось несколько шумно и как-то неестественно, как у разведенных отцов со своими детьми. Но в глубине души она была готова пожертвовать в тот момент даже интересами ребенка, если бы все остальное было замечательно.

Но тусовка приходила и уходила, неуловимая, как морская волна, и она оставалась у своего корыта, без рыбки и даже без старика.

С мрачным удовольствием она стала принимать ухаживания одного скромно-наглого мальчика с ее бывшего курса, Эбби-Бейби, стихийного полуволосатого, внука известного писателя, зачесавшегося на этот бабский факультет. Довольно образованный, изломанный, капризный. Напоминал ей Щелкунчика. Типичный вечный студент. Пять раз выгонявшийся из универа за пьянство и хвосты и пять раз восстанавливавшийся. Он приезжал почти каждый день, ходил с ней гулять, рассказывал институтские сплетни и все норовил остаться ночевать.

…И вот однажды он своего добился… Просто метро закрылось. Она постелила ему на другой кровати. Зря старалась: посреди ночи он вдруг очутился в ее – и она не сопротивлялась. Это как-то даже потрясло ее. Он взял ее слишком быстро, слишком резко, будто боялся, что птица передумает и улетит. Она бы хотела, чтобы первым мужчиной за большое время был более тактичный человек.

Почему из этого ничего не вышло? Она не только не получила никакого удовольствия. Она поняла, что не может делать это без любви. Что лишь любовь превращает физиологию в реку растущих из грязи лотосов. То, что она испытала, напоминало попытку разжечь огонь мокрыми спичками.

Бейби был, однако, другого мнения – и стал еще более настойчив. Она пыталась говорить с ним, понять его, чтобы, может быть, полюбить.

Она говорила, что мало брать на себя инициативу, надо отвечать за последствия, а последствия всегда будут. Пловец, далеко отплывший от берега, не может вдруг сказать: все, я устал, не фига назад не поплыву. Любовь – это не удовольствие, не что-то простое и естественное. Это мука. Ей надо учиться, как игре на гитаре. Лишь, может быть, потом наступит свобода и радость. 

Любовь, брак был для нее – страна двоих, монастырь для двоих, за стенами которого ничего и никого нет. Это было взаимное отречение и замыкание друг на друге. У нее существовал даже символ – арка: две падающие половины, устойчивые во взаимном союзе. Впрочем, она это не манифестировала, опытный человек мог это только почувствовать.

Но Эбби ничего не чувствовал и, кажется, ничего не понимал. Он только хотел ее, хотел ею обладать, как вещью, наслаждаясь своей ничем не омрачаемой победой. Пришлось его окоротить, а потом и вовсе вывести из игры, как сплоховавшую куклу. Он еще не знал, не подозревал ее максимализм и требовательность. Порвать с ним оказалось проще простого. "Вот, что, наверное, значит пресловутая свободная любовь…" – решила она, подыскивая себе оправдания. Ей не понравилось.

 

Однажды, гуляя с коляской, она встретила Млада. Он растолстел, волосы сильно поредели. Он был уже отец. Но это их не сблизило. Она знала, что после нее он быстро нашел жену, но, как он сказал, по-прежнему думает о ней.

– Что? – спросила она, занятая своими мыслями.

– Как живешь? – Они шли по улице, и ей нечего было делать, а он, видимо, великодушно жертвовал на нее свое драгоценное время. – Слышал, ты бросила Университет, теперь работаешь?

Она кивнула.

– Где?

– В лаборатории. А что?

– Ничего. –  Наверное, ему было скучно. – Ну, и как там в лаборатории?

– Тебе хочется узнать? Ну, так вот... Вообще, я заведую центрифугой. Потом мою пол и ухожу, хотя какой-нибудь безумный всегда остается – пока не кончит свой безумный эксперимент, но он может сидеть до ночи и не высказывает претензий. То есть он иногда и меня хочет задержать – ему центрифуга нужна. Они сами работают, как сумасшедшие, даже в воскресенье выходят. И меня просят выйти – всем эта центрифуга дурацкая нужна для опытов.

– И ты соглашаешься?

– Обычно да. И еще я им приношу сигареты, собираю реактивы и химпосуду по соседям. А иногда перевожу образцы. Там даже от рабочего халата излучение в несколько раз превышает положенный уровень по Гейгеру. И еще я им рисовала стенгазету, хотя рисовать не умею, ты знаешь. Но они рисуют еще хуже. Иногда берусь переводить с английского для одной диссертантки. Для этого выделяют особое время. В общем, работой не перегружена.

Это все звучало жалко по сравнению с его планами и рассказами о яркой и подвижной жизни аспиранта хорошего вуза, чьи работы уже публикуются в японских журналах, и не за горами первая иностранная выставка. Но она из какого-то намеренного самоедства не хотела ничего скрывать. Пусть бахвалится, пусть почувствует себя лучше нее, умнее, целеустремленнее. Везучее, наконец, что было обиднее всего. Она ничем не могла этого поправить, – просто оставаться собой. С другой стороны, все, что он считал успехом и реализацией – не нужно было ей задаром.

У нее ребенок, в чем он может легко убедиться, сказала она. Но живет одна.

– В разводе?

– Нет.

Она могла бы этого не говорить. Он же не поймет, такой “правильный”. Но она всегда говорила правду.

Предчувствия ее не обманули: он обрушил на нее лавину осуждения. Он стал ее учить, как когда-то, непонятно на каком основании. Он был почти в гневе: его, хорошего, серьезного, красивого – променяли, и на что?! Он бы так никогда не поступил.

– Как?

– Не бросил бы.

– А откуда ты знаешь, кто кого бросил? Это я бросила...

На его сурово-добродетельном лице было написано: ну да, конечно!

– Ты же не красавица, Краснова, – сказал он веско, почти презрительно. – Почему ты так задаешься?

– Разве я задаюсь?

– Ты живешь глупо. Почему ты так глупо живешь? Я ведь тебя предупреждал, помнишь?

– Прости, кто дал тебе право судить, кто в жизни прав, а кто нет? Потому что я не воспользовалась тобой, счастьем быть твоей женой, такого правильного и замечательного? Это вершина человеческой мудрости – выйти за тебя замуж?

Минуту он переваривал информацию.

– А помнишь, что это я сделал тебя женщиной?

– Ты считаешь, я много от этого выиграла? Не больше, чем ты, я думаю. Кажется, тогда ты тоже был девственник, нет?

Он покраснел и отвернулся.

– Вот ты смеешься, Краснова (она вовсе не смеялась, но он никогда не умел уловить нюанс и найти точное слово), а я ведь совершенно серьезно. Я ведь и сейчас согласен...

– А, то есть ты не против жениться на мне!

– Да.

– Ну, осчастливил! А как же жена и дети?

– Вот и подумай, Краснова, если ты способна что-нибудь понимать...

– Это большая жертва. Слишком большая для серьезного человека. Ты же серьезный человек, как ты можешь такое предлагать? У тебя же дети, аспирантура! А если я соглашусь? Вот прямо сейчас – ты пойдешь домой и заявишь, что уходишь к другой, а потом сразу в ЗАГС, ну?

– Ты серьезно, Краснова?

– Ну, предположим, серьезно.

– Мне надо подумать. Это, конечно, внезапно. Я ведь не думал тебя встретить...

– Ну да, шел в магазин, и вдруг – бах, жизнь к черту, даже кефир домой не донес. Это ужасно.

– Ты опять смеешься.

– Да нет же!

– Оставь мне свой телефон. Или у тебя прежний?

– Зачем тебе?

– Я тебе позвоню.

– Ну, да, сперва магазин, кефир, потом всякие пустяки. Да чего там, я пошутила. Да и в ЗАГСе так быстро не регистрируют. У тебя была бы куча времени. Нет, дорогой, живи счастливо со своей семьей, я не буду тебе вредить. Со мной бы ты не ужился. Зря бы испортил жизнь.

По его лицу было видно, что он и сам об этом сию минуту догадался. Простились они холодно.

 

Снова зашел Эстет, принес пива и игрушку младенцу. Он долго стоял в ванной и смотрел на своего маленького сына.

– Что смотришь? – спросила Матильда без церемоний.

– А что?

– Ты же не любишь детей.

– Да. Видимо, я меняюсь.

– Отрадно.

– Но поздно, да?

– Ну, почему поздно? У тебя еще куча времени впереди. Это женщине бывает поздно, а вы-то, хоть на пенсию выйдете – все казаки! Вон, твой отец родил тебя, когда ему было… сколько ему было?

– Я хочу сказать: поздно у нас с тобой…

– Не надо об этом, – оборвала она, сразу сжавшись.

Потом они пили чай на кухне.

– Можно, я останусь ночевать? – спросил Эстет.

– Пожалуйста, родителей нет, может спать в другой комнате.

Он был потерянный и одинокий. Похоже, жизнь его не была так гармонична, как он мечтал.

– Ладно, пойду спать, мне завтра рано вставать, – устало сказала Матильда.

Он был для нее совсем чужой человек, и она не хотела скрывать это. Она ушла в свою комнату, потом услышала, как хлопнула входная дверь. Матильда удивилась своему безразличию. Лишь презрение лечит от любви – и она много выпила за последние месяцы этого лекарства.

 

А через несколько дней Стрейнджер познакомил ее с неким Джоном. У него имелась семнадцатилетняя клюшка, но, увидев Матильду, Джон уже не мог от нее отойти: все ему надо было быть рядом – слушать ее, покупать ей мороженое, переводить за руку через улицу. Даже купил ей букетик цветов. Девушке своей, впрочем, тоже.

На следующий день Джон позвонил и напросился в гости. Он был молчалив и не считал нужным о чем-нибудь говорить. Только смотреть на Матильду. Хорошо, что была университетская подруга Надя, и разговор как-то велся. Потом он признался, что был просто подавлен ею, ее умом, образованностью.

Он приходил почти каждый день, недвусмысленно демонстрируя намерения. Потом выяснилось, что он был так всегда "хай" на колесах, что вербальные взаимоотношения воспринимались им как излишние.

Матильда пожаловалась Стрейнджеру, что ей не нравится, как легко этот Джон меняет предмет обожания. Как он может влюбляться в такой неподходящий момент?

– Любовь, как цветы, – смеясь ответил Стрейнджер. – Быстро расцветает…

– И быстро увядает.

– Вот-вот.

– Ты мне советуешь ждать?

– Ну, мать, что я могу посоветовать? Нет слова не могу, есть слово надо.

– То есть?

– Тусовка благословляет тебя на жертву!

– Вот уж фиг! Он же все время молчит! Я не могу общаться с таким человеком.

– Ну, отпиши его.

– Мне неудобно. Меня не тому учили.

С Джоном, естественно, никто говорить не стал. Да это и не помогло бы. Катающийся на разных цветных колесах, он не злоупотреблял вменяемостью. Врубившись в какую-то идею, он маниакально ей отдавался – поэтому преследовал Матильду всюду, в гостях и дома. Выставленный ночью из квартиры, заявил, что останется ночевать у ее двери – и действительно остался спать на лестнице, так что Матильда издевательски предложила ему какой-нибудь коврик, чтобы было помягче. Джон не хотел даже коврика. Он или тонко брал в расчет присутствие родителей Матильды, или, напротив, совершенно о них не думал.

– Что за человек ночует у нас под дверью?! – спросили они. – Почему он не идет домой?

– А что я могу сделать?! – воскликнула Матильда.

– Изволь сама решать свои дела со своими знакомыми. Не нам же его прогонять!

И Матильде отчасти из сострадания, отчасти из нежелания конфликта – пришлось впустить его в квартиру.

Джону того и надо было. Совершенно спокойно он поселился в ее комнате, уже тогда совершенно ее. Никому особенно не мешал. Даже не ел почти. Все, что ему было нужно – разнообразные колеса, про которые он знал больше, чем врач средней руки, и мог сразу посоветовать, что принять, когда что-нибудь болело.

Не часто он пробуждался от бесконечного созерцания самого себя, не узнавая действительность, почти ничего не делая. А когда пробуждался, или писал странные шизофренические картинки, или извергал бешенный словесный поток, всю накопившуюся ярость. Но не любовь. Матильда нужна была ему как яркое пятно на сером жизненном фоне.

Любимыми его книгами были альбомы про художников и диссидентская литература. Больше не интересовался ничем. Был непритязателен и непробиваемо невозмутим. Ничто его не беспокоило: лежал и слушал "Black Sabbath" и "Rainbow". Маленький ребенок не беспокоил его совершенно. Родителей Матильды он словно не замечал. Зато сам, с волосами до задницы, с полуотсутствующим взглядом – пугал родителей ужасно, сталкиваясь с ними в коридоре. Уходил и приходил с Матильдой, как верный чичисбей, словно боялся, что, уйдя, она навсегда исчезнет. Его даже можно было послать в магазин. Спал он сперва на полу, потом перебрался в постель Матильды. Матильда, впрочем, ничего ему не позволяла. Одного опыта ей было достаточно. Зато и спать он ей не давал. А утром ей надо было идти на работу.

Так они прожили месяц – и после одного скандала Матильда его все же выгнала. В этот день с ней и познакомился Антон. Дятел.

Tags: Беллетристика
Subscribe

Recent Posts from This Journal

  • Заинтересованность

    Так называемая «мораль», «понимание» добра и зла – это вторичный продукт религиозных (мифологических) концепций,…

  • ***

    Критик всегда одинок, Летом, зимой, в промежутке. Ищет повсюду исток Ужаса: в курице, в утке... Критик всегда виноват: Если девчонку…

  • Другой механизм

    Чтобы объяснить странное поведение человека в некоторых исторических ситуациях, например, культурных немцев в Третьем Рейхе, когда упомянутый…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments