V. МАНИГ
Асфальт – черный. Ночь – розовая. Дома – светло-серые. По какому-то случаю ярко горят фонари. Может быть, в честь праздника непразднования. 7 ноября: нигде ни одного мокрого флага. И это уже не кажется странным.
Погода по виду мартовская. Не холодно. Влажный ветерок. Собака внимательно глядит на крадущихся вдоль стены, словно зайцы, кошек.
Ночью приснился сон: шел через белый слепящий снег где-то загородом к платформе и столкнулся с двумя типами, шумевшими навстречу. Произошел разговор, кончившийся прямым попаданием в левый глаз.
Через несколько минут он проснулся. Разбитый в драке глаз болел. Он встал и подошел к зеркалу. Ни пятнышка на прозрачной роговице.
Он взглянул на Матильду. Захватив все освободившееся место, Матильда спала. Одна голая коленка, словно ящерица, выползла на солнце погреться.
Он еще раз пощупал глаз и пошел в ванную, где bic’овским лезвием сбрил щетину (он еще и писал bic’овской ручкой). Потом поставил чайник, оделся и отправился гулять с собакой.
Железной пружиной хлопнула дверь за спиной. Двор глянул на него глазами часового с вражеской территории. С двором не было мира. И этим утром двор жил сам по себе, и до Дятла ему не было никакого дела, что он откровенно и демонстрировал. Пенсионеры, уборщица, мамаши с детьми, пьяницы с сизыми носами – все они уже были здесь, объединенные судьбой и бытом, чем-то занятые, по-своему счастливые.
Двор – это как бы преддверие ада: оставь надежду всяк сюда входящий. Он хорошо знал свой двор: каждый день он выходил туда выбрасывать ведро. За спиной у мусорной кучи среди обрывков магнитофонной ленты, огрызков, палок, бумажек, обломков вещей и камней – играли дети, нередко – этим же самым мусором. Здесь же гуляли собаки, отдыхали пьяные, торчал весь день однорукий дурачок с лицом Пастернака из второго подъезда. Каждые два-три часа двор заливали зрители “Видеосалона”. По вечерам они и забредшие пьяницы мочились в подъездах и за углом – в открытую и без предрассудков.
А рядом по скользкому глинистому склону горы между двух переулков, в одном из которых стояла синагога, карабкалась девушка на каблуках с холеными ногтями. И он опять подумал о мужестве и этом противоестественном стремлении к красоте даже здесь – среди помоек и трущоб, где безобразие и уродство въелось, кажется, в саму кору жизни...
Как они умеют сохранить эту плавность и изящество походки, будто никогда в жизни не носили ничего, тяжелее косметички? Как гордо и независимо они движутся, беременные огромными сумками.
Длинные стройные ноги, короткая шубка, беретик, голубой бант в темных волосах, связывающий их сзади в pony tail... Современность, удерживающая его во времени. Это было то, что жизнь предлагала ему, останавливая от окончательного отрицания. Когда-то он не видел ничего этого, словно слепой или недостойный. Тут-то и начинала устанавливаться очень слабая, но все-таки договоренность с миром.
Метро, улица – чудные места для того, кто любит лица, кто наслаждается их неповторяющейся особенностью.
Пусть личико не совсем правильно, пусть даже чуть-чуть развратно, но в нем бездна выражения, бездна бытия. Для него это интереснее, чем стерильные кукольные личики со неопределенной сутью большинства молодых особ.
Вообще, есть женщины, интересные для картины, и женщины, интересные для жизни. Как правило – это разные женщины...
Антон ничего не мог понять. Он вдруг разучился говорить. Грусть была слишком активна, слишком многоголоса, чтобы найти ее источник. Единственное было ясно: выпал снег, облетели деревья.
Матильда уже встала. Она сидела за столом и пила кофе. Она видела, что он о чем-то думает, и молчала.
Он снова пощупал глаз. Что за притча! Глаз по-прежнему болел.
Поздно встала. Впрочем, как обычно. Кто-то подумал бы: день весь наперекосяк – и как трудно совпасть с жизнью, оказавшись в другом режиме и выходя по делам, когда другие собираются их заканчивать. Но не она: об этом она в детстве и мечтала, когда сама вставала в полвосьмого утра в школу. Ее жизнь теперь только начиналась.
Уже давно ее преследовало смутное желание что-то переменить. Ей казалось это желание взаимное. Ее жизнь застоялась. Никогда еще ни одна ее жизненная ситуация не продолжалась так долго. Что-то должно произойти. Она чувствовала это, как хроник – приближение грозы.
...Было обидно, что он не обращает на нее внимания. Словно она солонка на столе. Пусть даже он вчера на нее обиделся – это был не лучший способ начинать день. Она не терпела “нравоучительного” поведения. Уж лучше бы он все сразу сказал, чтобы она могла, смотря по обстоятельствам, возразить или простить его.
Он безучастно сидел и пил кофе. Или чуть-чуть надуто, будто его мучает изжога. Она особенно не любила это его состояние. Оно могло длиться целый день, будто дождик за окном.
…Каждый день он оправдывался за малую любовь, словно грешник за маловерие. Ведь по сути он ни в чем, кроме этой малой любви – не виноват. Он живет нормально, жене не изменяет. Не пьет, как-то и где-то трудится. И, однако, взвешен и признан легким.
Это та самая любовь, когда берега сходятся, и Бог задал одни загадки. Но одно открытие Дятел все же сделал: женщина любит совсем не так, как мужчина, вкладывает в это слово другой смысл, вообще, она исключительна не похожа на человека, принимая за его образец мужчину, не похожа на то, как ее привыкли понимать и рисовать на страницах литературных произведений всех веков. "Сердце красавицы склонно к измене…" – а дело не в этом: это совсем другой взгляд на любовь.
Приближаясь к женщине с романтическими и чистыми намерениями – ты ошибаешься: женщине не нужен твой романтизм и чистота. Приближаясь к ней с желанием обладания и наслаждения, пусть и взаимного – ты ошибаешься: женщине вовсе не так нужно это наслаждение, а обладание взамен она предложит такое, что сразу захочется воли. "Но жена не рукавица. С белой ручки не стряхнешь…"
Приближаясь к женщине, ты ошибаешься. Она вообще не то, что ты о ней думаешь.
Приближаясь к женщине – будь осторожен.
***
...Нет сомнения, ею снова завладел ее навязчивый бред: им надо расстаться, им надо развестись. Она давно это говорит, но через два дня забывает, в чем была причина ссоры. Да никакой ссоры и не было. Была хандра, какие-то капризы. Может быть, просто ей нездоровится. Или она устала...
Он тоже устал. И все друзья его устали, но как-то дрыгали ножкой. Как и они все, он занимался ради денег мелким художественным бизнесом с западными людьми. Матильда преподавала язык. Это тоже давало мало.
Почему его не устраивало жить так, как они жили теперь? У него были его писания и картинки. Он любил спрашивать ее мнение: у нее отменный вкус (вообще, у нее очень хорошо устроена голова). Ложатся они в разное время и просто спят.
Вдруг он ощутил, что ни одной минуты своей жизни не был свободен. Ни в детстве, когда ходил в школу, ни даже когда жил в пещере. Он осознал, что тогда основным ощущением его был – страх: каких-нибудь страшных людей, болезни, страх не выдержать испытания… Теперь он каждую минуту должен был кому-нибудь что-нибудь. Он не мог отдаться ни одному делу, не думая о том, что завтра надо поднимать ребенка, искать деньги или работу, и что, если он этого не сделает, она начнет капризничать.
Да, иногда она начинает капризничать: вдруг сообщает, что он ее больше не любит. Его это ужасно злит. Но не отвечать ей нельзя – она не терпит таких вещей. Отвечать же бессмысленно, потому что все слова она немедленно переиначивает, любые доводы порождают лавину контрдоводов, и из пустого разговор превращается в серьезный. Ему редко удается сменить тему настолько ловко, чтобы это не было заметно – и избежать слез.
Вообще, у нее не бывает средних настроений: или безудержное веселое, рождающее наивные мысли и поступки, или глубоко мрачное, усугубляющееся головной болью, с многочасовым молчанием и полубессмысленными вызывающими действиями. В ней слишком много чая, как говорят японцы.
Она прекрасно знает английский и может переключиться на него с пол-оборота посреди ночи. Ей вообще все легко дается, поэтому она ничего серьезно никогда не учила. Историю она не знает совсем и, кажется, убеждена, что Земля плоская.
Зато откуда-то знает кучу посторонних вещей из химии, биологии и медицины, поэтому могла поправить Бродского по поводу “бромистого натра”. Естественно, она знает все, что знают одни только женщины: названия цветов, ткани, болезни, лекарства от них, сплетни.
Она любит только веселые книги, хотя умудряется заходиться хохотом даже от Достоевского.
Ее веселость – словно празднование освобождения от частых телесных недугов.
И еще у Матильды была мама. Странная женщина, способная позвонить в два часа ночи и с несокрушимой настойчивостью еще два часа доказывать, что гардероб и холодильник Матильды, а так же дурацкие взгляды на жизнь, где по лености не предполагалось работы, нуждаются в кардинальной реформе, и с этого ее было не сбить. В конце концов, можно было только соглашаться и обещать или бросить трубку.
Даже и теперь, когда работа у нее была, мама не сменила гнев на милость. Ведь осталось еще сколько угодно поводов помучить непутевую дочь: попенять на плохое воспитание Гора, его неуспехи в школе, его лень. Или на невнимание к матери. Или на отказ идти на оперный концерт в Большой театр…
В театр она идти не хотела. Но вдруг замечтала о своем домике и садике, как у Ренаты, чтобы сажать там картошку, как все нормальные люди. И о машине, чтобы туда ездить, а не трахаться в жаркой переполненной электричке с потными вонючими совками! И еще о многом она замечтала.
Он все же любил ее, хотя тщательно в это утро скрывал.
...Нет, это невозможно! Ей все это осточертело! Сегодня или, может быть, завтра она уедет в Питер. Маниг, ее новый приятель, имевший там квартиру, давно звал ее к себе. И она на самом деле туда уедет! Одна (они собирались туда вместе). Ну уж нет! Сегодня она уедет в Питер, а он останется здесь. Не в знак наказания, а, может быть, совсем. Вообще, там будет видно. Она-то не будет плакать. Она слишком серьезно относится к их так называемому браку. Она всегда прекрасно владела чувствами. Гораздо лучше, чем своим настроением. Она могла увлечься, но, по существу, это мало ее интересовало. Еще не было случая, чтобы после пяти минут разговора с мужчиной, он не был готов достать для нее луну с неба. Все это было слишком просто. Мишень легко поражалась, и приключение было лишено азарта и неожиданностей. Но все сошло со своих мест, когда появился Маниг – благодаря его обаянию и отчаянной воле, не считавшейся с условностями, не вникавшей в нюансы.
Они познакомились год назад в издательстве, где она работала. То есть, чуть раньше…
Это не была внезапная страсть: она считала себя неспособной на такую. Если она загоралась, то лишь отраженным светом. Скорее это было что-то придуманное нарочно, чтобы был не так скучно и серо. И потому, что место было такое подходящее. А еще это был повод взглянуть на себя: она-то считала, что с ней такое невозможно.
В начале зимы, снежной и лютой, она с подругой Ренаткой поехала на конференцию молодых писателей, проходивший в подмосковном санатории. У Союза Российских Писателей на Поварской их ждали два "Икаруса" и толпа писателей, окрыленных водкой и перспективой халявной dolce vita на природе, щедрых на реверансы красивым барышням, которые были тут в зияющем меньшинстве. Но лишь открылись двери автобусов, писатели могучей вакхической гурьбой ворвались внутрь и быстро заняли все места и невозмутимо смотрели через стекло на двух одиноких женщин, переминающихся на тротуаре.
– На колени, на колени! – кричали писатели, имея в виду, чтобы девушки сели им на колени.
– Я не поеду, – сказала Матильда, отвернувшись.
– Я тоже, – в ярости сказала Ренатка. – Ну, я им припомню! – Имея в виду и тех, с кем у нее бывали краткие или продолжительные романы, и всех, с кем не были. А тут таких тоже хватало.
Вместе с ними на улице остался один небезызвестный в узких кругах писатель, Маниг, добровольно вышедший из автобуса, увидев, что девушки остались без мест. Впрочем, в Союзе пообещали подвести опоздавших и непоместившихся вечером на электричке.
Видя, что дело не спорится, Маниг заставил своего приятеля уступить девушкам место. Чтобы мужественно тащиться поздно ночью на перекладных.
Конечно, его подвиг был вознагражден: по прибытии ему щедро налили, и вот он уже стал слоняться в компании других нетрезвых писателей по коридорам санатория, заходил в номера, в каждом из которых шла пьянка, разговоры о литературе и сведение личных счетов. Каждый номер превратился в этот вечер в кабак, клуб и едва не в бордель.
В двухместном номерке Матильды и Ренаты дым, понятно, стоял коромыслом. Писатели уже забыли о своем утреннем афронте и только и говорили, что о морали, о традициях русской реалистической прозы, вскрывающей язвы общества, и о своих врагах, не ценящих их великих художественных заслуг, постмодернистах и циниках, вроде N и NN, живших в номерах по соседству, к которым надо пойти и дать в морду…
Маниг был в меру трезв, подчеркнуто вежлив, молчалив, со спокойным светлым лицом. В конце концов, он был тут маленький герой. За последний час он успел выслушать несколько похвал и объяснений, почему кто-то не сделал того же, и нескольким пьяным девушкам вскружил голову.
– За что пьем?
– За все.
– А еще мастера слова! Нет, это слишком просто. Всякий процесс должен подразумевать под собой таинство.
– Какое таинство?
– Ну, иллюзию, что ты не просто хочешь ужраться, а надеешься изменить мир к лучшему.
– Что, правда? – спросил писатель П. – Вот, зачем, оказывается, я пью! То-то смотрю – мир лучше становится!
– Ты лучше тост произнеси. Способность на осмысленный тост – знак твоего чистосердечия и твердости за столом.
– Ха-ха-ха! За твердость!
– Нет, за этих очаровательных дам, которые тут, как ягнята в волчьей стае…
Разговор велся вокруг щекочущих дух тем. Кто с кем, кто сейчас свободен, чтобы приютить на ночь…
При общей свободе нравов Маниг гордился, что, в отличие от других, не изменяет жене. Но из номера не уходил до поздней ночи, даже когда все писатели ушли в более интересные места. "Зачем мне чужая грязная женщина?" – сказал он веско, как бы обосновывая право остаться среди своих и чистых.
Исчез лишь под утро, когда девушки захотели спать.
Она понимала опасность: тут не было докучного мужа, мелочного быта, детей. Это был пароход свободы, на всех парах несущийся по замершему русскому лесу. Кто-то пьяный упал в снег с третьего этажа – и его увезла скорая. Кто-то прошел сквозь стеклянную дверь фойе – и поехал по тому же маршруту. Оставшийся без присмотра смиренный Маниг разбил стаканом голову посмодернистскому критику N, за что получил новую порцию всеобщего одобрения. К тому же подвиг был совершен в чисто литературном споре, когда он защищал от критика N не то Блока, не то Ахматову.
Скорая на этот раз не вызывалась: обошлись местными бинтами. Как и в случаях прочих стычек и членовредительств, как правило взаимных.
Утром, после завтрака, проходили семинары, где опытные писатели, подлечившись рюмкой-другой, делились с начинающими секретами мастерства. Потом небольшое окололитературное заседание – встреча с известным депутатом и политиком Б. и некоторыми литературными генералами. Тон задала журналистка Ш., которая хотела бы увидеть героя в современном искусстве и высказала надежду, что лидеры страны ей помогут. Депутат и сидящие на трибуне активно откликнулись на просьбу: действительно, в современном искусстве доминирует не герой, а скорее антигерой, и это злой бизнесмен, продажный чиновник... Литераторы же должны воспитывать будущих бизнесменов и политиков, найти новый тип героя – умного богатого с душой и сердцем. Более того, создать систему ценностей, где богатство не являлось бы грехом!
У идеи немедленно нашлись защитники. Некая поэтесса сообщила, что известное евангельское речение переведено не правильно, и “верблюд” это на самом деле “канат”, канат же может расщепиться и по волоску пролезть в Царствие Небесное. Волоски же – добрые дела.
Об этих задачах и волосках так или иначе говорили все остальные выступавшие.
– Какой позор! – громко зашептала Матильда Ренате – и стала бешено трясти рукой, сообщая, что тоже хочет выступить. Ее тут еще почти никто не знал, и ее поведение могло показаться дерзким. Но что делать: на нее иногда находило.
Слово ей дали. Она представилась и, задыхаясь и слишком сильно жестикулируя, начала:
– “Несчастна та страна, в которой нет героев!” – сказал один из героев пьесы Брехта. “Несчастна та страна, которой требуются герои”, – ответил ему другой герой. Сомневаюсь, чтобы на писательском совещании где угодно, кроме России, кто-нибудь всерьез обсуждал наличие или отсутствие “героя”. Скорее всего это посчитали бы идеологической фикцией и тоталитарным дискурсом (смех в зале). А писателю нужно либо почувствовать вкусы публики, либо иметь, что сказать. Герой – это приманка именно для массового читателя и атрибут массовой литературы. И ныне он, конечно, существует. Если антигерой – это преступный бизнесмен и продажный чиновник, то герой – это честный следователь или иной бескорыстный борец с преступностью…
Она перевела дух. Зал выжидательно молчал. Депутат Б. с интересом смотрел на нее.
– То, что некого описывать – это отговорки, маскирующие лень или неумение писать. Современный герой – это пытающийся одиноко выстоять человек. Это личность среди сумбура и переоценки ценностей. Это путешественник сквозь проблемы в зону независимости...
Овации. Она смиренно возвращается на место. Небольшая неожиданная слава. Рената торжествующе жмет ей руку:
– Молодец, так им!
– Не очень было глупо?
– Да ты что!
Матильда была так взволнована, что не помнила ни одного слова, что только что произнесла: так, прыгнула в пропасть, встала, отряхнулась (полета не помнила) – и боялась, что говорила полную банальность.
Следующей темой встречи стала бедность современных писателей и необходимость их поддержки. Песня эта у писателей вообще любимая. На что депутат Б. резонно заметил, что “если художник сыт – то художник ли он?”, но от поддержки не отказался, обещав подумать о какой-нибудь очередной премии.
Фуршета на этот раз не было, вместо него были песни областного хора, который старался практически зря: творческая интеллигенция спешила заняться каким-нибудь более интересным делом.
Маниг поймал Матильду и Ренату в холле. Он был восхищен ее выступлением, единственным разумным за весь день. Подруги хотели пойти гулять – и он увязался с ними.
Они ходили по зимнему лесу, Маниг читал смешные стихи и применял эрудицию – бесконечно солидарный во взглядах на качество современной литературы. Он был со многими знаком, знал кучу сплетен, но не мешал говорить, и Матильда нашла благодарного слушателя. Ей было приятно чувствовать, что она на уровне, и умные люди ценят ее – не просто как красивую женщину (бывают и покрасивей), но как женщину умную. А вот это встречается много реже, компенсируясь умением женщины это скрывать. Вдруг он взял ее под руку, чего она давно ждала, и не отпускал до самого санатория – как свою лесную добычу. Рената смиренно плелась рядом, примеряя на себя новую для нее роль дуэньи.
Теперь Маниг был всегда рядом, словно забронировал место и всем показывал это. В коридоре, где они вдруг очутились одни, неожиданно обнял и поцеловал. Она с интересом прислушивалась к увертюре чужой страсти, смелеющему в пальцах желанию, сантиметр за сантиметром, словно археолог, подбирающимся к ее, очень условным, “сокровищам”, дабы не потревожить еще колеблющийся на весах рассудка стыд – и вдруг заразившихся безумным нетерпением. Она почувствовал, как покрылась потом, и резко вырвалась из его рук.
Весь вечер Рената ожидательно смотрела ей в глаза, готовая подвинуть и уступить им номер, не видя в таких вещах ничего зазорного. Изменами музопожиратели мостили дорогу славе. Это давало переживания и новую информацию, годящуюся в дело. А дело было превыше всего.
Но Матильда-то не была писателем, не была и маркитанткой при них, как ни хотели бы некоторые таковой ее видеть. Она знала им цену. Знала цену и некоторым другим вещам, всегда важным в ее жизни. Она могла бы пойти на это, но только с обоюдного согласия, то есть с согласия тех, с кем была связана. А эти явно бы такого согласия не дали. Им еще надо было пройти свой путь, обнажающий бездны и недостаточность привычной морали.
Но она не хотела быть орудием, дубиной этого познания.
Утром Маниг пришел каяться:
– Я был так тобой очарован, к тому же выпимши был… То есть, ты не подумай, просто выпимши мы делаем то, что боимся, хотя и хотим, делать невыпимши. Кажется, что все так просто и естественно… Поверь, больше такого не повториться, – закончил тоскливо.
Может, и вправду так думал.