Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

Categories:

ДОМ ИГУАНЫ. Этюды о даче <по поводу лета> (1)

 

I.

 

Разговор двух детей, пока все спали:

– А вы сами построили эту дачу? – спросил мальчик.

– Да, я построила, – ответила девочка. – Сначала построила правую стену, потом левую, потом – эту, потом – ту. Потом построила стены внутри.

– Ты должна была устать.

– Я устала. Но я отдохнула и построила пол, потом потолок, потом крышу...

 

Начало у этой истории другое. Что такое дача для русского человека: место ссылки в детстве, с бабушками, дождями, жарой, потерей всех друзей и приобретением случайных новых. Потом это место уединения с френдами, остров летней свободы, если, конечно, родственники проявят либерализм. Такая была фаготова дача в Кучино в 82-ом, где мы, уже взрослые балбесы, некоторые с детьми, осуществляли идеал коммуны. Было много совместных трапез и бесед, и приключений в окрестных садах. И было много людей, приезжающих и живущих без срока. Дом – маленький мир, заменяющий и спасающий от большого. У тебя есть необходимое количество стен, людей, разговоров, информации – и тебе не нужно больше ничего. Это – едва ли не монастырь, но с удивительно свободным уставом. С этого момента я был увлечен идеей создания идеального дома, где можно жить вместе и порознь, где фасад, планировка и интерьер были бы так же продуманы, как идеальный город Леонардо.

Дача хотела остаться этим местом и год спустя, но увы: теперь мы с Машей и Кроликом жили здесь с соседями, которым хозяева сдали часть дома, жили самостоятельным и взрослым бытом, где было много обязанностей и мало игры – в то время как друзья рассекали стопом по еще большой нашей стране.

Потом целый год мы с Машей и трехлетним Данилой-Кроликом куковали в Томилино, не имея возможности снимать жилье в Москве – и не жалея об этом. Друзья, едущие к нам, на вопрос родителей: “Куда вы?”, отвечали: “Загород, отмечать день рождения Кролика”, – и родители крутили у виска пальцем: совсем с ума сошли! День рождения кроликов отмечают. А мы и сами были вроде кроликов, может быть, и не аппетитных, но приятных в качестве трофея. Казалось, за этот год мы надолго исчерпаем любовь к загородной жизни.

Были спорадические поездки к Фули все в то же Томилино, чуть ли не единственный дом, который был для нас открыт круглый год. А потом наступил 86-й год, и Макс Столповский, новый наш друг, юный хиппарь-революционер, пригласил нас на дачу родителей, благородно уступленную для нескольких страхолюдных личностей с неизвестными привычками и идеями. Впрочем, максовы родители были тоже те еще штучки: полудиссиденты-полубогема 60-70-х, по духу и по хронологии почти наши ровесники, приятели Хвостенко, Ерофеева и прочих, с которыми и теперь, когда они успокоились, потускнели, потолстели, было интересно поговорить. И сына воспитали они соответственно.

– Моего отца вызывают в школу, – рассказывает Макс. – Знаете, говорят ему, воспитанием вашего сына руководит какой-то опытный враг.

“Лучше приди с дедушкой”, – вспомнил я карикатуру на хиппи из журнала “Америка” 70-го года.

Дача была в новом, отвоеванном у болота поселке, ни одно дерево не оскверняло линию горизонта. В огромном пыльном поле стояли дешевые дачки, маленькие, хлипенькие, недостроенные. Перед ними – убогенькие садики. Все согласно со средствами владельцев.

Кроме Макса, на даче, тоже маленьком недостроенном щитовом домике, возведенном чуть ли не собственными руками максовым отцом, живет Багира, подобранная Максом этим летом в Пицунде. Она не столько говорит, сколько действует, играя сумасшедшую, для которой не существует условностей, приличий, законов, таким образом декларирующая свободу и как бы преподающая ее нам. Но мы-то знаем, что свобода бывает лишь у людей, которые имеют силу не делать из нее догму, выдавая себе карт-бланш на необязательность, слабость, и кладя большой прик на все возникающие проблемы. Поэтому среди наших друзей мы одни из немногих возились с ребенком, а не сбрасывали его на руки бабушкам, забывая о нем на месяцы. А детей заводили многие, ибо, подчиняясь законам любви, не сильно заботились о последствиях.

Я только что вернулся из Средней Азии. Сойдя с автобуса и завернув за остановку, я первым делом полез в озеро, отпраздновав возвращение омовением. Солнце еще стояло высоко. Вылезши на берег, я смотрел, щурясь, на его огромный, занесенный надо мной меч. Оно грело, побеждая внезапные порывы знобливого ветра. Это так не походило на Азию, где я замечательно согрелся за последние две недели.

Впереди меня ждали люди, встреч с которыми я не мог и не хотел избежать, и которые самым странным образом действительно были мне нужны.

 

Первое утро на даче. Это муторное бестолковое коллективное существование. Оно не умножает силы – только один, всегда один, готовит больше, чем обычно, гору еды, удовлетворяющей запросы тусовки, к тому же этот один, как правило, оказывается не хозяином, а кем-то из вежливых гостей, и поэтому бестолково бродит, ищет: что бы, из чего бы и в чем готовить, мается, дергает других, которые суетятся вокруг, ничего не делают или всему мешают, расхолаживая своей опохмелочно-отходянковой ленью, или, еще хуже, зевают в полной безучастности, не соблаговоливши еще вылезти из постелей.

Один уже готов поесть, другой еще намерен спать, третий имеет амбиции, мешающие ему раньше других взяться за сковородку. Никто не хочет заниматься хозяйством без санкции общества, а общество еще само не знает, чего оно хочет, и тем меньше хочет, чем более оно духовное и изысканное в своих запросах.

А вернувшись в Москву, я с удивлением увидел в объявлении августовскую дату. Август... да мне казалось, он давно уже умер! Дождливый, анемичный, он незаметно слился с осенью, то есть с тем, что и есть наше лето: с дождиком, облачками, мешковатыми кофтами и армейскими плащами на спинах. Но при этом нет отбоя от желающих. Наверно потому, что иногда впереди себя можно увидеть курчавого мужчину в куртке с надписью: KEEP SMILING!

 KEEP SMILING TO YOU!..

 

В следующем году, откатав стопом в Крым, мы застряли на неделю у Сережи и Тани Терещенко в Загорянке. Они развлекались, опрометчиво вписывая в свой дом разных нестандартных людей, вроде Гуру с компанией, обманывая родственников их добропорядочной надежностью (а потом выбрасывали из шкафов килограммы мачья).

Дом был старый, в старом дачном поселке, то есть существовал почти с баснословных времен, где бревенчатые покосившиеся стены давно уже потерялись в выросших деревьях. Старая поломанная мебель, полуоторванная проводка, кривые двери и полы, треснувшие чашки, рваные диваны и наваленная кучей старая обувь, годная лишь для помойки, милый сердцу хаос, допустимый у “нормальных” людей лишь на даче – беспредельная романтика в лучших загородных традициях. Эти нежаркие дни прошли в спорах о литературе и чтении “Пушкинского дома” Битова, недавно выпущенного “Ардисом”. Мы сидели на огромной дачной веранде, пили чай и много играли в кинга. И договорились, что вернемся сюда на следующее лето.

И я сделал за этот год почти все возможное, чтобы этого не случилось, во всяком случае, для меня лично.

 

В отличие от чуваков из "Памяти", с которыми спорил когда-то в "Юности", мне всегда было мало 1/6-ой, и я совсем не хочу представлять обитаемый мир еще меньше, чем он есть на самом деле, полагая, что часть каким-то образом может заменить целое. К этому во вред моему патриотизму можно добавить, что я не могу оценить, какого мне привалило счастья родиться здесь, не побывав там. Глядя на все это и питаясь слухами, я скорее склонен сделать вывод, что мне не так сильно повезло, утешая и истязая себя мыслью, что где-то в Западном Океане есть Острова Блаженных, где все по-другому. Лишь ленивые мозги могут долго удовлетворяться тем, что лежит под боком, не интересуясь, что же еще такое есть на свете. Это не корыстный интерес, а, скорее, духовный. На маленькой земле с искусственно сокращенной перспективой родятся маленькие люди с атрофированной страстью к познанию и очень большой способностью к подчинению, не замечая ее безмерности в мире искаженных масштабов.

И вот, воспользовавшись послаблениями перестройки и проваландавшись месяц по заграницам, еще не западным, но уж совсем на нас не похожим, я в полной мере испытал это чувство тоски по родному месту. Это не была пресловутая “тоска по родине”, это была тоска по углу, где ко мне хорошо относились, где у меня было дело, где мною было устроено все так, чтобы чувствовать себя относительно безобломно. Это была тоска не по всем, но по некоторым, не по всему, но по одному, строго определенному и незначительному по размерам. Поэтому, переехав границу, я не выразил никакой радости по поводу возвращения на родину, хотя недавно еще казалось, что жить в одиночестве чужих – тяжелее, чем жить в одиночестве своих. И через пять минут по приезде домой я уже чувствовал, что не испытываю никакого желания сказать о Москве: Я вернулся в мой город, знакомый до слез...

Деревянная, кособрюхая Россия, в платочке и отвислых штанах, раскрывающая одну створку двери на вокзале и пропускающая в нее и пассажиров и груженые тележки, которые направляются прямо навстречу выходящим безо всякой застенчивости и пощады. Искаженные судорогой забот лица советских матерей, визжащие, страшно одетые дети. Какая-то у всех колченогость и прибитость к земле. Какая-то непропорциональность, затрапезность, варварская замедленность в водянистых глазах.

Старик, притиснувшийся ко мне в вагоне, вдвинул сумку мне под  ноги – со всей бесцеремонностью ветерана своего народа, устремился впереди старухи занять место и в оправдание без зазрения совести стал указывать на молодежь, девочек-тинэйджерок, сидящих рядом, как их плохо воспитывали в школе! Девочки, не будучи такой сволотой, как он, встали, и все восприняли это как должное.

Люди напропалую рассказывают про люберов, что захватили город, в экстренном порядке уча неврубающихся любить родину.

Так я ходил по Москве, напоминающей поле сражения.

– Я думала, ты не вернешься... – говорит Маша. – Таня спрашивала меня, и я каждый раз говорила: нет, ты не вернешься...

Я вернусь к тебе сюда –

В теплый вечер возвращенья –

У тебя просить прощенья

За чужие города.

 

– Ну, и как там было?

– Скворцы и аисты невозмутимы, как куры. У женщин красивые ноги, но некрасивые лица. В магазинах нет сигнализации. И каждый должен иметь какой-нибудь транспорт, хоть велосипед. Ни одного юноши с блаженной памятью былого студенчества в глазах. Не добродетельны, а добропорядочны. С серьезными лицами они ходят вдоль витрин, где им рекламируют разорительные двух­недельные путешествия в Сочи, на Золотой Пляж и тэдэ. Представляешь, на одной рекламе была Пицунда! Ох, как было горько, что я в Германии в фешенебельном отеле, а не в четвертом ущелье в палатке!..

– А что ты не здесь?..

– Послушай, ведь я приехал...

– Да, приехал... Прости, я так спросила... Тут у нас бывало очень весело. Была Ира, и, наверное, еще приедет. Был Олег с Ликой и дочкой. Вообще, народ частит. Сережа учится водить машину в “Эконавте”. Таня сидит с Машей. Слишком часто приезжает Марина Николаевна с Масиком (так она зовет своего второго мужа)...

Она усмехнулась.

– Несколько дней назад она выглядывает в окно: “Масик, иди спать! Ну, Масик, иди спать!.. Кобелина проклятый, где ты там – иди спать!”

Сперва Марина Николаевна очень полюбила Машу, даже принесла ей какие-то занавески на окно. А однажды она принесла сломанный будильник:

– Пусть у тебя стоит для красоты.

Но как произвольно полюбила, так же и разлюбила, и еще обвинила свою сноху Таню в их совместных интригах против нее.

О мудрая незрячесть ночи! О чудесное твое безразличие и безы­мянность. Великолепная хозяйка, оставляющая дом без присмотра и усыпляющая саму судьбу. И мы лежали свободные от вещей и судьбы, без грез о будущем, настоящем и прошлом, лишенные надежд и иллюзий, погруженные в безраздельное теперь.

– Господи, как я соскучился по тебе! Эта Европа полна соблазнов. Девушки ходят почти голые – и какие девушки!

– Ты же говорил, что ноги.

– И ног достаточно.

Следующее утро началось странно.

– Марина опять раздражена и позволяет себе недвусмысленные намеки на наш счет.

– Какие?

– Не знаю, даже не собираюсь с ней это обсуждать. Я договаривалась о даче с Сережей, а не с ней.

– Ее раздражает компания?

– Ее все раздражает. И компания. То есть, именно такая компания. А больше всего, что у нас отпуск три месяца.

– И что ты ей сказала?

– Зачем нам работать, когда у нас столько друзей?

– Этот тезис ее вряд ли удовлетворит. Ты хочешь, чтобы она подняла восстание?..

– Я же пошутила.

А в это время красивая Ира, приехавшая утренней электричкой, рассуждает за дачным столом:

– Безо всякого безродного космополитизма могу сказать, что не ношу ничего советского. Я совсем не хочу кичиться, я, право, не прилагаю к этому усилий. Так само получается. Хотя я понимаю, что, в некотором смысле, тут нет моей заслуги.

У нее узкие запястья, длинные тонкие пальцы, голенастенькие ноги. Большие темные глаза на узком лице...

Здесь, на нашей половине, как правило, и собирается все общество. Мы – единственные, кто из всех здешних жильцов платит за кров, поэтому и территория наша пользуется, очень относительной, независимостью от всего дома и его порядков.

 

На мотоцикле по деревенской улице проехали двое молодых, красивых, свежих, не читавших Декамерона. На ней короткие попиленные шорты, сочиненные из обрезанных джинсов. На нем модные китайские кроссовки с поролоновой стелькой.

Сам же я сижу в саду и занимаюсь странным и мудрым делом: шью из двух рваных штанов одни латанные.

Я ничего не сделал в своей жизни, чтобы приобрести хотя бы одну вещь. Поэтому все, что я приобрел, были сведения и иногда книги, потому что дешевле, чем водка. Все остальное, как правило, дарилось. Но все мои знания и умения не могли изменить одной нищенской моей зарплаты, которая, главным образом, нас и кормила. Прибыль от авантюрных операций с картинками или поделками никогда не превышала половины того, что я получал за элементарную охрану снега. Однако желание заниматься даже этими промыслами – быстро проходило. Практичность не является моей добродетелью – и я живу дешево лишь от отсутствия всякой возможности жить иначе. Поэтому никакой силы противодействия, никакого долга, никаких свершений, никаких заслуг. Только бесчисленные мелкие помехи, раздражающие страшнее беды.

В нищете сколько угодно суеты и возможности биться весь день со всякими пустяками и накладками. Их столько, что если заниматься ими последовательно одна за другой – времени ни на что больше уже не останется. И у нищеты и у богатства одни и те же проблемы. Нищета ни от чего не освобождает и ничего не упрощает. Ты лишь сам стираешь свою жалкую одежонку и своими руками помогаешь допотопному проигрывателю одолеть пластинку до конца. Моя жизнь – это злодейство с хорошим Panasonic’ом, даровой бумагой для печатания (надыбал на службе), вермишелью на коммунальной кухне, с заводом как единственным пейзажем за окном. Убей меня Бог, если я знаю, как все это можно исправить!

Маша ходит по саду, собирает салат к обеду. Если я, скажем, не голоден, могу ли я оценить женщину как кухарку? Но детям пора обедать, и любовь смиренно плетется на кухню, подвязывает фартук и пропадает в чаду котлет.

Мы все теперь семейные люди, к тому же ослабшие настолько, чтобы не везти за собой подросших детей в бесконечные автостопы с великолепной палаточной перспективой в конце.

После прошлогодней публики, знакомых торчков, заваливших дом килограммами мака и с позором изгнанных, не заплативших ни копейки, сережина мама, Марина Николаевна, предпочла бы более солидную публику, но это никак не устроило бы ни Таню, ни Сережу, второй год подряд выбиравших именно этот способ проведения лета.

Собственно, мы поехали в разные стороны: Маша с Данилой, бывшим когда-то Кроликом, сюда, я с родственниками – в Германию.

 

Феномен детского желания делать наоборот: мальчишка, несмотря на все усилия взрослых, не желает прерывать нытья, а девочки, воспитанные как барышни, лазят по заборам и мужественно падают с велосипедов... Ребенок еще с досознательного возраста “помнит”, что все, что связано с “нельзя” – приятно и легко, а все, что связано с “надо” – тяжело и скучно. Ребенок “помнит”, что “нельзя” потому и “нельзя”, что на это хватит и его сил.

Я закрываю глаза. Мне плохо, мне тесно.

Я только что круто поругался с Данилой. Потянувшись зачем-то за сахаром, не имевшим никакого отношения ко второму, которое он третий час ел, он опрокинул молоко, за которым приходится бегать на станцию. Я при Тане выставил его из-за стала.

Я знаю, что есть ситуации, есть слова, по сравнению с которыми вся твоя жизнь – ничто. Годами возводимый мир гибнет от случайной царапины на ненаглядной коже. Тебе не дано приобщиться к чуду умиления простыми вещами, этим все сказано.

Тебе не надо вмешиваться. Тебе тут вообще нечего делать. Тебе надо отойти, уехать, чем-нибудь заняться. Весной я уволился со своего склада, и теперь я свободный художник, то есть человек, который сам управляет своим бытием, извлекая из него средства к существованию.

Об этих последних я думал весьма мало. Ведь я действительно не знал, где, как и с кем я буду жить, когда кончится лето.

 

Ярославский вокзал вечером: для какой-то цели почти не сделано скамеек. Каждый свободный квадратик стены или пола занят сидящими или лежащими. Каждое место, каждая ступенька взята в осаду пассажирами, их поклажей, их детьми. Бронируются даже уступы интерьера. Неработающий эскалатор превращен в спальню. И люди взбираются по выступам конструкции, подвергая риску свою жизнь. Невыносимая жара и духота. Километровая очередь в единственно работающий буфет, в которой стоят все те, кто не сидит вокруг. Это ни в малейшей степени не похоже на жизнь в мирной стране, но на эвакуацию. Я сижу на бортике лестницы, подо мной идут люди, ударяясь о мои ноги...

Почему так нужно, чтобы каждый искал среди убогих и слепых принца или рыцаря, волшебницу или богиню? Какие надежды питает человек, когда он остается один? Заранее заготовленные шаблоны героя достраивают простую уличную незнакомку до факта осуществления надежд. Но ниже ватерлинии внешности мы обнаруживаем таинственную, грубо обтесанную болванку, о существовании которой мы догадываемся, лишь непозволительно глубоко заглянув в самих себя.

Я хожу по апокалиптической столице и, словно Диоген, ищу человека, с которым мне будет легко терпеть в смирении или находчивости пробуксовки и поломки мировой машины.

Я никогда не живу, исходя из счастья. И если что-нибудь хорошее все же случается – это как большой пряник.

Наше роковое заблуждение, навеянное то ли религией, то ли гражданским педантизмом, то ли подспудным легкомысленным желанием – что мы рождены для счастья, что в нем оправдывается комедия нашей жизни. “Человек рождается на страдание, как искры, чтоб устремляться вверх”. Сколько понадобилось мне лет, чтобы смириться с этой грустной иудейской мыслью? И это вовсе не плохо, и не стыдно, и тем более не трагично – потому что нормально и естественно, как любовь или слезы. Мы должны удариться о день, о бытие – чтобы проговорить его как слово. Несчастья и страдания – это неудачные числа в лотерее. Было бы очень странно, если бы мы всегда выигрывали: это элементарно для того, кто хоть чуть-чуть знаком с математикой или рулеткой. К тому же не будь несчастья, что ведали бы мы о самом важном и в чем бы была наша заслуга? “Когда появилось прекрасное, появилось и безобразное”, – говорил то ли Лао Цзы, то ли генерал Шерман. То есть все существует в антиномичных парах, подчеркивая и оттеняя друг друга.

Каждую минуту мы бросаем кости. И иногда за целый день ни одного выигрыша. Иногда – ни одного за несколько дней. И тогда хочется повеситься (что некоторые и делают). От человека ничего не зависит. Хотя – если ты связал свою жизнь с коллекционированием бабочек, тебя вряд ли пырнут ножом (тоже вероятно, но не так, как для выпивающих под забором). И – наоборот: если ты всю жизнь лишь смотрел телевизор или подметал пол – тебя вряд ли наградят Нобелевской премией в области космонавтики.

Все случайно – и лишь смерть естественна.

Когда я иду по улицам, мир для меня сновидение. Я не могу воспринимать его буквально, иначе сойду с ума. Но я не позволяю себе даже этого последнего утешения. Я не обману себя иллюзией, что есть что-то другое, более правильное и человечное. Мир – ад, хотя немного плюшевый. Ад с поролоновой стелькой. И я здесь “про­клят при выходе и входе”.

Оттого при встрече с людьми я так часто молчу или бываю косноязык и лаконичен. Я оглушен бытием, я еще в спасительном сне, я не в настоящем времени. Ах, не будите меня!

Моя мысль – в настоящем. Мое бытие отсутствует. Моей мысли надо время, чтобы совпасть с моим бытием. Поэтому она анализирует что угодно, кроме своей ситуации. И лишь на бумаге встречаются моя мысль и мое бытие.

Подспудно во мне живет претензия, что человечество должно было постараться, прежде чем я появился в этом мире. И горько убеждаться, что это не так, и тебя повсюду окружает довременное варварство и абсурд.

Мир – мой советский, базарно-вокзальный – не является для меня основанием для жизни, но – лишь основанием медитаций о нем. Он гораздо интереснее и убедительнее как объект постижения и меланхолии, чем как что-то такое, чем можно жить...



(продолж. следует)

Tags: Беллетристика, Дом Игуаны
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 6 comments