Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

Дом Игуаны 5

 

II.

 

Небо моего детства – это было бледное небо, с редкими грозами и удушливой жарой. В детстве было мало дома, мало друзей и мало, даже, кажется, совсем не было – родителей. Что-то сломалось в моторе, машина двигалась вполсилы где-то по краю доступного пейзажа, и пассажиры совсем ничего не видели. Все вокруг было какое-то высушенное, слизанное, заформалиненное. Воды текли вверх и были очень горьки. Мы жили в крысиных углах, визжали нечеловеческими голосами, деловито ходила учительская указка, репетируя выполнение ненужных, неестественных, нетребуемых обязательств. И еще за что-то били среди заборов и перевернутых изображений. И почему-то хотели, чтобы эти вериги на теле звенели. С самого детства помню эти вериги, ржавые, рассыпающиеся, неумело скрепленные проволокой. С правой стороны неба никто не прилетал. Мало любили, мало читали, с крыши текло, зато много чистили и мыли. Зимой огромные сугробы, а летом сломанное колесо или война мешали отправиться куда-то через лес. Везде стояла стража, а так похожие на народ – тоже были стража.

 

Мне объяснили, как ехать: в шесть с чем-то – электричка до Загорска. В Загорске срочно пересесть на электричку до Ярославля. Через несколько станций за Ростовом сойти на маленькой захолустной станции – и быстро-быстро найти и вписаться в кукушку, которая довезет до городка Гаврилов-Ям. Оттуда пять километров пешком – и я у цели.

Шесть утра, суббота. Какой-то собственный час пик. Едут занимать все очереди во все магазины.

Уеду, и в московском транспорте станет свободнее на одного. А если серьезно – главное, что перестану им подчиняться и перестану страдать от них.

Поле над озером. Фиолетовый и желтый иван-да-марья, ярко-розовые острова иван-чая (расцвел только в конце июня), высокая, по пояс, тимофеевка. В самом конце – заросли молодых лип. Кто-то усердно обрывает на них шишечки.

Я живу в деревянном доме в деревне Осташково Ярославской области с сухими пучками кинзы на стенах, которые изгоняют мышей, как мне объяснила Ира, хозяйка этого дома, угощая вином из ягод ирги, что растет за окном.

Светлые ярославские ночи (можно читать) и чудные по прихотливости ярославские наличники и подкарнизное кружево. Я хожу с блокнотиком и рисую. Где-то недалеко мои “родные” владимирские места (родина предков), во всю жизнь вызывавшие очень относительные эмоции. Вот юг – это да. Или Азия. Или, наконец, Прибалтика, утыканная соборами как красивое кладбище. И только с этого года потянуло взглянуть на свое – и то, скорее, от безысходности.

Странно, как при встрече с новым молчит душа. Казалось бы, при попадании в иную жизнь – мысль должна высекаться из тела, как искра из огнива. На самом деле, душа, подавленная новизной, много дней привыкает к ситуации, приводит себя в порядок, осваивает и подчиняет новый материал – прежде чем обретает способность обобщать и мыслить.

Ярославская область – ныне лесостепь, земля приятная, но крайне запущенная. Ветшающие деревни, бездорожье, угрюмая борьба за существование. Местная столица – Гаврилов-Ям, местечко жалкое, убогое, бесполезное.

Но какие закаты! Лес засыпан земляникой, огород – огромными кочанами, кабачками и тыквами – у тех, кто их сажает, в основном приезжих, в реке еще есть рыба. Но даже в деревне нет ни молока, ни масла, ни мяса. Все косят сено для овец и растят картошку. В этом году все сошли с ума на картошке – ждут голода и распахивают под грядки даже землю между железнодорожных полотен. И теперь вся округа зеленеет буроватой ботвой в белых и голубеньких цветочках.

И все же есть что-то чарующее в русской деревне, в близости ее к полю, к лесу, в существовании со своим садом, среди принадлежащих тебе деревьев. Ярославская деревня – оазисы зелени среди полей, вертикали столетних берез, нищее, хмурое, но все же по-своему живописное и чем-то впечатляющее место.

Ярославские земли теперь, наверное, больше Россия, чем Подмосковье... Ровный, зеленый, солнечный пейзаж, светлые, прозрачные дали, лес, небо. Кошеные охристые холмы с кипящей зеленью деревенькой наверху. Поле – бело-желто-фиолетовое от чая, вьюнка, сумки, горошка и пр. или бело-голубое от ромашек и васильков (нигде не видел такого обилия этого цветка, образовавшего целые острова густого синего цвета). Открытость, рассудочность, философская неброскость русского пейзажа – он не отвлекает от мышления, но втягивает в него. Нежарко, на небе неизменно какое-то количество облаков, тело не обеспокоено мыслью о прохладе и воде. Хотя очень много мух, комаров и слепней. И по вечерам холодно, словно осенью.

Мы живем у Иры с Малеком в простом деревенском доме. Они первые поддались на пропаганду друзей, Васи и Лены, что купили здесь дом – по соседству от несгибаемой, неотрекшейся от своей веры лениной бабушки. Постепенно москвичи начали скупать здесь жилье, образовав некую “коммуну".

Деревенский дом – не мой любимый тип жилья: по мне так любая собранная из фанеры дача – лучше. Русские деревенские строители не знали фундаментов (да и много еще чего), словно строили на скалах, а не на вязких глинах, со временем дома проседали, стены кривились, ни одна дверь нормально не закрывалась, ни одно окно – не открывалось. Прямоугольные некогда стекла просто трескались в “новых” остроугольных рамах. А неистребимый запах упраздненного хлева на пристроенном к дому скотном дворе, а мухи! Еще потрясающая слышимость через не доходящие до потолка перегородки, теснота, холод (хоть полдома занято печью), неуютность. Как здесь жили люди целыми поколениями? И что за характеры должны были здесь выковываться?!

Характер Иры, впрочем, от жизни ли здесь, от изгибов ли ее личной жизни, сделался лучше. Она потеряла недавний христианский ригоризм – обжегшись на простой любви, перед которой не устояли никакие заслоны из писаний и отцов церкви. Я тоже вырвался недавно из штормовой любви и горю желанием раздавить жизнь в экстремистской практике художника. Мы много с ней говорим, но меньше спорим. Говорим о стихах и о музыке. С Машей они до трех ночи вспоминают (детство, юность, истории с друзьями) и сплетничают (о разлюбивших ее друзьях). Это просто невыносимо, терпеть женщину в этот момент положительно невозможно! А тут как раз слышимость, мигрень и отсутствие места. Если б я построил дом – у меня бы всегда нашлись бы комнаты, где можно уединиться, не настаивая на том, чтобы у всех был характер и привычки, как у тебя.

Малек и Ира хранят видимость невозмутимой семейной пары, чью невозмутимость не колеблет ни одна неприятность. Слушаем на веранде, где, собственно и проходит вся дневная жизнь, “Орегон” и Ральфа Таунера, и массово, исполнительно, как на монастырской кухне, готовим еду. Они без тени иронии рассказывают про летающие тарелки, которые не считают нужным скрываться в этой глуши и рассекают по небу едва ли не флотилиями каждый день. Каждую ночь я искал подтверждений, но не сподобился.

В городе (Гаврилов-Ям) по-прежнему очень странные нравы: девушки носят юбки и шорты столь короткие, что непонятно, как под ними помещается все, что там должно помещаться, и при этом визжат при виде моей шляпы, моих очков и длинных волос.

Все смешано. То, что у других народов существует отдельно – во времени, в пространстве, – у нас существует вместе, на одной улице: дорога, ямы, пыль, покосившиеся заборы, магазины, деревья, свалка, разруха, веселье, мирный быт. В одном месте уживается все, кроме нас.

Россия развитого социализма (она же – первой стадии убогого капитализма): нищая, пьяная, ни одного прямого забора, ни одной прямой стены. Мне понятен феномен третьей эмиграции: после трех последних десятилетий массового социалистического строительства – не осталось ничего, что можно было бы любить в России русского. Лишь редкие храмы то тут, то там немного утешают взор четким ясным силуэтом. И еще, когда, свернув с социалистического большака, попадаешь в простой русский лес, сохранившийся за счет своей божественной индифферентности ко всей человеческой дури.

Тихая, темная река, на той стороне – толстые, корявые, красные, горящие на солнце сосны, ровная “выстриженная” на английский манер трава (коровы, а не косилка) и купающиеся девушки. На нашей стороне – непроходимая, в рост трава, циклопическая крапива, гигантский репейник, лопух размером с таз, запутавшийся среди этих ботанических преувеличений вьюнок (тоже больше обычного).

Тысячи Левитанов на одном километре Которосли. Голубое (бледное с зеленым) небо, белое треугольное облако, тишина, солнце, нетронутая природа – и вот уже попал во что-то, напоминающее счастье. Чрезвычайно просто. Только над Ямом смог и изуродованный заводской пейзаж. Кажется, что Бог все устраивает, а человек портит. Не понятно зачем. Все равно нигде ничего нет: ни еды, ни вещей. И на окраине Яма под соснами – голые качки: плохо играют в пинг-понг и отжимаются, ничуть не напоминая греков, о которых и не слышали. Вокруг на корточках восхищенная мелюзга.

Треугольное облако превратилось в птицу.

Русские реки, которые не прогреваются даже в жару, скорее деталь пейзажа. Я не рыболов. И не любитель купаться в русских реках, даже теплых. Мне не слишком нравится мутная вода, борьба с течением, заболоченное рыхлое дно. Но делать нечего – и мы всей компанией идем купаться. Впрочем, Ира скоро отрывается от нас: ее индивидуальность требует специального темпа, на который неспособны дети, и тихого созерцания природы, на которое они так же не способны. Ясно, что она не такая: тоньше, возвышеннее и лучше нас. По вечерам с ней можно интересно поговорить. Она изящна, слегка манерна и сама неестественность ее доведена до автоматизма. Странно, что она может мириться с простотой и неизяществом этого захолустья. Впрочем, она это делает ради ребенка. Делает надсадно, но все равно. Она совершает одинокие поездки на велосипеде, который здесь по этой причине неподобающе охраняется, и сидит медитирует на самой высокой местной горке, о чем друзья говорят хоть и с иронией, но и с некоторым удивлением тоже. Она всем доказала, что не такая, как остальные. Свободнее. А, может быть, несчастнее. Я же лишь совершал общие прогулки пешком, а на велосипеде, на котором не ездил с детства, только в город и в соседнюю деревню к Васе и Лене.

На ее дне рождения мы – единственные гости, ибо ее соседи, общие друзья, больше не любят ее, совершившую ужасную вещь, предавшую строгую сладость их общих догм. Я даже привез бутылку шампанского, полученную в распределителе для ветеранов и блатных (Маша – “старшая” нашего московского подъезда, что уже второй год спасает нас от голодной смерти в самом богатом городе страны).

5.40 утра, ямовский автовокзал. “Мать Альбины Николаевны” – шестидесятилетняя старуха в платке, ситцевом платье, пиджаке и кедах. Толстые, шишковатые, искривленные ноги.

Русская природа этим летом – как прощание. Удивительно обостренно все вижу, радостно, почти гипнотически резко. Нахожу неизвестную прежде красоту в пастельных русских пейзажах. Будто другого лета не будет, другого неба, другого поля и леса.

С глаз будто соскочила пленка – все вижу в цвете: забор – английская красная, розовый иван-чай, голубоватое поле искрится от росы, на старухе желтая кофта (золотая охра).

Южнее Ростова форма наличников деградирует. Хотя городок Петровское по-своему замечателен: одноэтажные каменные дома вдоль красной линии, магазины, аптеки...

Кажется, что никогда еще не было такого богатого лета. Природа словно ударилась в супрематизм и пробует достичь своих предельных размеров. От просторов – слепит.

Переяславль-Залесский – красивейший город между Ярославлем и Москвой. Я и забыл, как он красив! Храмы, храмы, самый северный оплот владимиро-суздальской архитектуры. Двухэтажные деревянные и каменные дома, обычные деревенские с треугольным фронтоном, с садом. Но культура наличника изрушилась совершенно.

До Плещеева озера ходит кукушка: смотреть петровский ботик. Когда-то, десять лет назад, очутившийся тут из-за первой любви, я обошел город за день – и не понял. Восхитился, но не понял: не с чем было сравнить. Теперь не понимаю, почему все знают Суздаль и никто – Переяславль-Залесский?

Германия, Прибалтика по сравнению с Россией – пряничные. Не хватает необузданности, случайности, размаха. Вот этих двухметровых борщевиков на дорогах – целых травяных деревьев, с шапкой-подносом на голове. И огромных кустов репейника: растопыренных карамор, триффидов.

Чинят мост. На дороге лежит совершенно сгнившая ферма. По чему мы ездим!

Из всех дорожных лозунгов сохранились только: “Берегите лес” и “Охраняйте природу”. Могу принять их целиком, кроме их скуки и бессмысленности. Дайте возможность жить не губя, развести огонь, принести жертвы Деметре и Бахусу. А не ставьте благочестивые пожелания на косых столбах.

Удивительное удовольствие смотреть на травы, зелень, землю – будто сам я скоро стану этой травой, этими березами, этой землей.

 

Для многих “духовных” людей “духовное” в этой жизни есть просто “проект” материального и комфортного в той. Что такое вообще “духовное”? Рассуждать о Шенберге и Ницше, пить, бросить жену, завести любовницу, рассуждать о Мондриане и Витгенштейне... Сочинять стихи, ходить на службу в храм, сокрушаться о чужих грехах, жалеть себя, просить милостыню, биться лбом, “пророчествовать”... Пить шампанское на вернисажах, бросить любовницу, увести чужую жену, рассуждать о Матиссе, писать статьи, спорить на кухне о политике... Может быть, заниматься астрологией и хиромантией и не думать о благах земных?

А я совсем не прочь, чтобы мое “духовное” протекало бы в “бо­ль­шом собственном доме, окруженном газоном и деревьями” (Стив Лаперуз, наш американский друг, философ и писатель). Смею думать, мне бы это не помешало и даже, может быть, помогло.

И все же я боюсь богатства как соблазна разрешить свои проблемы простым приобретением вещей. Это то, что Бердяев называл экстериоризацией, выпадением во внешнее бытие, массовое, доступное. Я давно исповедовал идеал философа на базаре, но, кажется, лишь теперь ощущаю, что это значит реально.

Хотя бывают дни, когда, как прежде, ничего не получается, бытие топорщится, и что ни шаг, ты спотыкаешься об него, словно о сбитый ковер. Но, в общем, уже не хочу ничего особенного и согласен на все.

“Вилла на холме” Моэма – одна из лучших его вещей. Без длиннот, вялости во всех членах. Впервые не хочется его поправлять, сокращать, перекомпановывать. И все-таки – никакого живого чувства, как от чтения фантастики: какая-то Флоренция, какие-то скучающие англичане, какие-то виллы, рестораны, слуги... О ком это, про что это, где это? Какое это имеет ко мне касательство, два часа стирающему себе белье, штопающему носки и трусы?.. Вообще, в благополучной английской литературе нет крови, о которой говорил Некрасов и Достоевский, а есть лишь шерри, мартини, абсент.

Это так непонятно, не близко, что даже не хочется анализировать.

При моем отвращении к марксизму и социализму – все, кто меня интересует и кому я верю, – это бедные: этот удивительный и высокий пафос бедных брошенных любовников, бедных бездомных поэтов, бедных полуголодных художников. На углях их жалоб в огне энтузиазма выковываются такие строки, которые не тускнеют в вялой тьме эпох.

Напротив, я совсем не знаю богатых. Талантливый богатый для меня лишь тот, кто что-то понял, когда был бедным (довольно уже, если несчастным, что одно и тоже). Я не хочу имен, имена ничего не доказывают. Я говорю про внутреннее ощущение. И убеждаю себя не бояться бедности, но радоваться ей и пользоваться изо всех сил. Ничего не может быть лучше для творчества, чем бедность (и безвестность, о которой нас призывали молиться на ночь).

 

День как на картине Коро: ветрен и пасмурен. Воздух подвижен, треплет полуоблетевшие, пожухлые до полной серости городские тополя. Но лес еще полон зеленого, как свежевыкрашенный забор.

Похоже, что к тридцати годам достиг некоей примиренности с жизнью: ничего не хочу, спокойно переживаю бытие. Может быть, это зовется зрелостью, может быть, это зовется покоем, может быть, – отупением. Довольствуюсь тем малым, что дала мне жизнь: немного путешествий, немного относительной тишины в своей квартире, немного стихов и рисунков, немного приятной суеты в мире людей, делающих слова. Это даже при полном отсутствии славы удовлетворило мое невеликое тщеславие. Не хочется ни гениальности, ни всезнайства, ни причисленности к знаменитостям. Ничего того, чего нет и не может быть. С этим я, кажется, за последние десять лет разобрался. Довольно и того, что осталось.

Меня теперь трудно удивить не только злом, но, что гораздо важнее, и добром. Или талантом. Причем эта удовлетворенность тем, что есть, вовсе не означает разрыва со всеми прихотливыми привычками. Напротив, творчество доставляет огромное наслаждение именно в силу того, что единственный его судья или эталон – идея в целом, а не случайный, замороченный современными теориями и желанием быть оригинальным критик или зритель. Читаю же теперь более спокойно и вдумчиво, так что даже находится время на перечитывание. Через десять лет те же книги становятся совершенно другими, и это кажется чудом. Вообще, в опыте много радости. Теперь все сопряжено с открытиями: чтение, письмо, наблюдение из окна. Для всего этого есть время и настроение. И даже когда в какой-то день не хочется жить, знаю, что ничего не надо делать: надо просто дождаться следующего дня. Действительно, в полном согласии с Писанием: многое в жизни само образуется. Надо только уметь ждать. Ну, и само собой, быть правым.

 

Тихая пасмурная погода после дождя. Я всегда любил в такую ехать в автобусе по подмосковной дороге и смотреть в окно. Нервы приходят в какое-то оцепенение и успокаиваются. Десять лет назад в жизни, казалось, еще что-то может быть. Какой-то вечный тихий мертвый сезон, личная твоя, внутренняя Швейцария, но с русским именем и в шубке меховой. Куда все делось? Более никаких надежд. Есть Запад, куда я не уеду, и есть Россия, которой я никогда не прощу.

С недавних пор неотвязно преследует одно видение: осенью это осенний загородный дом под Москвой, зимой – зимний. Не дача – дом. Чтобы жить круглый год, как я жил когда-то в Томилино. Но как тогда я жил от безысходности, так теперь воображал ту же жизнь по собственному выбору. Более зрелую. Причем видел нас всех все еще молодыми.

А вокруг поля, покой, белый горностай на деревьях. Желание книг, друзей, прогулок по лесу.

Знаешь ли, Юленька, что мне недавно приснилося?

Будто живется опять мне, как с молоду жилося,

Будто мне на сердце веет бывалыми веснами,

Просекой, дачкой, подснежником, хмурыми соснами...

И в то же время понимаю: что было, то и будет, и если прежде не было, то и дальше не случится. Дальше, но не через два десятка лет – там уж все равно!

Tags: Беллетристика
Subscribe

  • Самсон

    У Советского Союза была «великая идея», которую он мог дать миру, как некую надежду, как мощный эксперимент, страшную и работающую…

  • Игра

    Говорить о политике, не в интернете, а дома, за чаем – как это старомодно! Будто возвращаешься в проклятый совок! Но тогда это было…

  • Великая перезагрузка

    Мало верю, что «западную цивилизацию» – через выдуманную пандемию – готовят к «четвертой промышленной…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 6 comments