Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

Дом Игуаны 6

 

III.

 

– В совке жить нельзя – полностью от него не отгородившись... – говорил в большой угловой комнате лёниной коммуналки старые мои разговоры о коммуне: замкнутом самодостаточном мире, где нет необходимости участвовать, соотноситься и мириться.

Нет человека, более неподходящего для коммунарской жизни, чем я! Но, между тем, идея осуществилась. То есть, она всегда была осуществленной. Иначе мы бы и не жили, и не могли бы жить. Мы вращаемся в замкнутом кругу, встречаемся в условленных местах, друг за другом смотрим, друг друга тащим, друг к другу взываем. Это и есть коммунарская жизнь, растянутая в пространстве. Жить иначе – это иллюзия. Единство времени успешно заменяет единство места, и таким обреченным на несчастья и одиночество, как мы, ничего другого не остается.

Тем же летом Лёня стал строить дом – с несколькими приятелями, у которых были равно не благополучно с жилплощадью и равно все в порядке с тараканами в голове. Они мечтали о будущей коммуне, центре творческой жизни разнообразных московских неформалов. О вольном музицировании, ненавязчивом безопасном кайфе и прочих приятных вещах, которые лучше делать вместе и подальше от Кремля.

Что только ни делают люди вместе, но самое интересное оказалось – строить дом. Не будучи строителями, они доходили до всего сами. Они очень чувствовали вещи, изнутри, может быть, благодаря всяким употребляемым средствам, и создали уютное пространство – из простейших вещей: старой дармовой вагонки от сломанного дома, драных матрацев. Все это было сбито на распрямленных старых гвоздях, собранных по соседям да по стройплощадке: лёнин знакомый-бизнесмен купил здоровый участок и стал строить дом до неба, а Лёне позволил здесь жить и даже построить себе шалаш, чтобы он параллельно следил за халавщиками-строителями. И это было живым, наполненным душой жильем, случайным, нелепым, красивым, неожиданным, как весь наш быт. Я даже не рискнул бы назвать это домом.

В их затее неожиданно проявилась какая-то подспудная жажда комфорта. Столетия русские люди пользовались нужником на улице, водой в рукомойнике, мытьем в тазу, домом, сколоченным на скорую руку, с одинаковой слышимостью во всех частях, так что любой в нем находящийся мог легко тебя услышать и тебе ответить.

Неказистый снаружи, внутри дом являл прихотливую систему жилых помещений, кухню, прогрессивно совмещенную с гостиной, в которой стоял камин и круглый стол, вокруг которого на диванах и стульях собирались приехавшие из Москвы гости. Но вовсе удивительно было, что в доме имелся сортир и ванна, была горячая и холодная вода, то есть все то, что едва-едва стало появляться в особняках новых русских.

В лёнином доме было хорошо говорить, сидеть, курить, обсуждая будущий урожай конопли, высаженной за домом, смотреть видак, просто ничего не делать, не мешая при этом остальной компании. Лёня будто следил: что надо было еще сделать, чтобы минимизировать контакт с внешней средой и ее неконтролируемыми раздражителями? И оптимизировать то, что лежит вне ее… И достиг результата.

Этот дом, может быть, было лучшее, что удалось ему в жизни.

Увы, к концу строительства все уже так напряглись друг на друга, так перепутали свои семейные отношения, что в еще недостроенном доме остался жить один Лёня, лишившись зараз и жены и друга. Я часто у него гостил, а потом попросту поселился. Здесь я больше всего мучился и больше всего понял в моей жизни. Это была поистине наркотская ломка, когда ты избавляешься от самых сильных привязок: гордости и самоупований.

Я никогда не мог забыть этот дом, послуживший мне образцом для собственного.

И я никогда не мог перестать ненавидеть этот город, с которым у меня связано все самое мучительное. Как здесь относились к нашему времени: Маша едет в университет, два часа ждет преподавателя, чтобы сдать ему экзамен, а преподаватель, оказывается, болен. Не было возможности ни заменить его, ни предупредить о его болезни. Маша идет к врачу, отсиживает два часа в очереди, а медсестра объявляет с наивной улыбкой: “А ваш анализ я разбила... Ну, что вы волнуетесь! Вы же у себя дома бьете посуду – вот и мы бьем”, – почти плачет Маша, рассказывающая мне этот веселый прикол.

За любую покупку, за любую бумажку надо заплатить часами своей жизни. Мы, конечно, тоже нашли метод, как с этим бороться: мы читаем. Стоим, ждем и читаем – исправляя неприятное приятным, делаем добро из зла, потому что нам – нам – его действительно не и чего больше делать. Только поэтому мы, бессильные и несчастные, еще похожи на людей.

Впрочем, к этому времени в моей жизни сильно поубавилось этих нас. Поубавилось вдруг и ужасно.

А здесь у Лёни будто что-то теплилось: выйдя из обшарпанной холодной электрички, ты вдруг попадал уже в вовсе черный неуютный мрак и холод. Скрипел снег под ногами, качались фонари, освещая игры неутомимо падающего снега, уже и так завалившего поселок до середины заборов. А в Москве снега почти и не было. Там уже не было климата. Там была голая искусственность. Театр. Где ты играл и в тебя играли – но никто не хотел смотреть.

И наконец ты попадал в тепло дома – зябкое и неравномерное деревенское тепло, где в каждом углу своя атмосфера и климат, где на первом этаже холоднее, чем на втором, где у пола зима, а под потолком тропики, где выйти на улицу – всего лишь открыть дверь. Где огонь – не просто красота, а тепло – хитрое трудовое мероприятие. Где почувствовать себя совершенно одним на планете – посмотреть утром в окно и не увидеть ни одного человеческого следа – до ближайших деревьев, переходящих в лес, за которыми не видно уже совсем ничего.

Мы жили вдвоем, словно молодожены, готовили дважды в день еду, и десять раз на дню пили чай. Была у нас трава и вино. Музыка и видео. Лёня достраивал дом, ревностно не позволяя мне себе помочь. Я гулял и писал. Вдали от Москвы жизнь текла почти задаром. Даже за электричество не надо было платить: Лёня пустил разводку мимо счетчика.

С весной стали приезжать разные люди, любители тяжелой музыки и тяжелых наркотиков. Дом и вправду стал коммуной, но в каком-то мрачном, отчаянном варианте, где люди отсрочивали свое желание уйти из жизни, или напротив – делали несколько больших шагов в нужную сторону. Было бесполезно переубедить Лёню – проще было все начать сначала, самому.

 

Мелкая чешуя елей, крупная фактура сосен, комары, тишина, пряный запах, темно-желтые летние опята на неказистом пне, торчащем почти из самой дороги. Непролазная грязь. Колея в метр глубиной.

Отчего в России так ненавидят дороги? Какое-то историческое кровное отвращение к нормальному передвижению. Страсть к стагнации – исконная крестьянская черта. Сперва строят мост, дом, добираясь к нему через непролазную грязь, утопая и буксуя в жиже, так что каждый дождь – как производственное происшествие, а потом уже дорогу. А, может быть, и не строят.

Со времен Чичикова, упавшего со своей знаменитой бричкой – ничего не изменилось. И пусть все верно, и Россия – это чудесная Птица-тройка, только давно слетевшая под откос и лежащая там с переломанными осями.

А на том берегу реки, до которого еще надо добраться, – Дача, наконец-то своя, наконец-то и меня захватившая майя. Зачем я согласился?

Просто созрела идея. Идея построить свой дом, близкая мне со времен чтения Торо и жизни в Кучино и Томилино.

Первый опыт был проделан моими родителями пару лет назад, когда все еще стояло надежно и железобетонно, и дом в стратегически неприступной глуши можно было купить за относительно небольшие деньги.

А дом был замечательный: кирпичный, 1913 года, на берегу озера Сонино, входящего в систему Селигера. Жалко, что доехать до деревни даже в летнее время было затруднительно, затруднительно даже на машине. Деревня была совсем вымершей: две старухи и молодой парень-тракторист, в первый же вечер пришедший к нам пить и проливать слезы из-за безвременной гибели Сониного озера, страдавшего не то от завода, не то от фермы, – наивный, искренний, но уже испорченный синькой.

Это была первый населенный пункт, виденный мной, где не было советской власти: просто не было сельсовета и вообще какой-нибудь администрации. Не было, естественно, и почты, магазина, аптеки и всего прочего, что захватывают в первую очередь и что составляет для нас цивилизацию. Электричество, впрочем, было. Но когда строили дом, на него явно не рассчитывали.

В доме было две печи, огромная русская и голландка, бывший скотный двор, банька на немаленьком участке. Дом был крепок, несмотря на свои семьдесят пять лет, и стоял очень удачно: на самом краю деревни. Но хозяин, увидев заинтересованность, оперативно взвинтил цену – до четырех тысяч рублей, решив, что у москвичей денег немеряно. Я проявил скепсис насчет всего этого, предупредил, что работы они от меня не добьются, и в эту барщину я не впрягусь, пусть место мне и понравилось, хотя глухомань была выдающаяся. Я с великолепным реализмом доказывал, как сюда будет трудно доехать, особенно без машины, как невесело здесь жить, с двумя бабками и пьяным трактористом, как вообще все это ненадежно, обременительно, как обременительна всякая собственность. И родители заколебались, стало жалко денег, нервов – и дом остался хозяину.

Через год они приобрели дачку в разобранном виде. Я помог лишь ее встречать и разгружать на железнодорожной платформе, приехавшую из архангельского края, уже пощипанную по дороге и не вполне комплектную. На два года она уехала на склад, где едва не сгнила. За это время родители смогли надыбать шесть соток всего в пятидесяти километрах от Москвы.

Меня снова попросили лишь помочь, влезть на первое время, подхватить конец. И я подхватил – и не выпускал потом уже много лет. Сюда только влезь, один раз уколись…

Наверное, я не мог больше выносить Москву. Всю жизнь я мечтал о тишине и спокойных занятиях, и всю жизнь меня окружала коммунальная теснота и бесприютность. Всю жизнь надо было привыкать, приспосабливаться к прикосновению чужого локтя, шуму чужого голоса, привычкам чужого быта. Так много общества в жизни столь малообщественного человека.

Мучают даже на эскалаторе детсадовским ликбезом: где стоять, где идти, где ставить вещи, кого пропускать (слепого с белой тросточкой), кого задерживать (пьяных). Навязчивый, бездарный бред без конца и края. Никуда не деться от него! Чувствуешь себя идиотом и мальчишкой, которого учат жить. Унизительно, тошно...

Но я поослаб и для дикой палаточной жизни в какой-нибудь Пицунде. Да и не отказывать же в очередной раз родителям, которые наконец-то созрели для устройства своего загородного мирка, нашли землю, закупили сборный домик.

 

“Дача” наша, советская, началась с 60-х. То было время маленьких городских квартирок и больших дач, первых собственных автомобилей и легких артистических карьер: свято место еще было довольно пусто – но казалось большинству слишком узким и трудным. Тогда верили не в иллюзии, а в практику, и любимой профессией были физика с геологией. Люди горели в лабораториях, уезжали с экспедициями в леса и поля, лезли в горы, а прочие коротали время на своих дачах, спасаясь от городских стрессов. Дача амортизировала зажатость в толпе и бездомность советского человека. Недавние крестьяне – они отдыхали здесь от чужеродной стихии, растили морковку и цветы, пасли внуков – и приводили жизнь к минимальной гармонии...

Устройства фундамента выпало на 19 августа 91 года, так что первую закидку бетона проводили без меня. Я таскал бетонные блоки в другом месте. Зато уж все остальное было точно моим.

А утверждение в следующем году стен – совпало с поездками к Лёне, у которого я научился мечтать.

 

Сторож Женя на даче выразительно объяснял отцу, почему не может отдать долга.

– Слушай, Иваныч, етм, виноват, б!.. На следующей неделе, б..., отдам! Ты когда, б..., будешь? Ты же верил мне, еклмн, я понимаю, б...!

– Слушай, – говорит отец, – не матерись так, я с женой.

– Б..., я понимаю, – сказал Женя и стал говорить шепотом.

Женя – лучший из всех сторожей нашего небольшого товарищества. Второй сторож – Саша – не то, что не сохранит, но, напротив, украдет, продаст другому соседу, тебя обругает за выкопанную дикую березу, которую ты несешь на свой участок, а сам тащит из леса стволы срубленных елей, так что на целый дом хватит, словно этот лес ему принадлежит. Просить его о чем-нибудь бесполезно, все равно напьется и забудет, зато будет длинно и пьяно болтать, мрачно намекая и хвастаясь, отрывая от работы. Он может говорить о чем угодно, литературе, живописи, христианстве, но душа у него настолько гнилая, что сами слова эти немедленно девальвируются, будто сталкиваясь с каким-то антивеществом. Женя больше молчит, зато он может и охотно готов помочь. За минимальную плату он помогал нам заливать бетон. Почему-то кажется, что оба они – не жильцы. Не может же человек пить так много и существовать так жалко – и долго жить. Время покажет, что я ошибался.

 

Дача – засасывающее болото труда, проклятие, опыт. Единственное, что здесь хорошо – это небо. Очень много неба, всегда разного, часто – очень красивого, всегда властно распоряжающегося твоей жизнью. Вообще, очень сильно зависишь от природы: дует ветер – и все падает из рук. Хорошо работается при среднем солнце: потому что делать все равно нечего.

Первые стены возвели нанятые строители под моим чутким руководством: я широко уклонялся от имеющегося для этого дома проекта, такого же убогого, как он сам. Дом был собран из кривого бруса и мокрой, заплесневевшей вагонки. При возведении была обнаружена нехватка дверей, окон да и самой вагонки. Строители обнаружили выдающийся пофигизм, поэтому в доме не получилось ни одного прямого угла или вертикальной стены, сохранившиеся двери висели косо и не закрывались, из стен и сквозь пол дуло. Стекол не было совсем. Много было брошено недоделанным по причине отсутствия материала, в общем, как всегда бывает.

Я поселился один в этом как бы доме, выпрямляя кривые строительства и ожидая друзей, которые обещали приехать мне помочь.

Достичь уровня жизни прошлого века мне мешали отсутствие печи и тепла. Дырявые стены, свеча, туман за окном.

Услужливая память романтизирует неказистый быт, вспоминает: “Няня, не горит свеча, И скребутся мыши...” “Ночь как Сахара, как ад горяча, дымный рассвет, полыхает свеча...” Все же комфортнее, чем в палатке, хотя не так “продвинуто”.

 

          Стоит избушка – деревянный домик. Д. Хармс

 

Таинство мира – есть труд:

Метром, рубанком, лопатой...

Птицы так строят уют,

Пренебрегая утратой

 

Времени, сил и судьбы

(Опыт был, впрочем, занятен).

Да, впереди лишь гробы,

Времени рант узковатей...

 

Таинство мира – есть труд,

Не Коктебель, не Таруса.

Держатся жертвами тут,

Как говорили индусы.

 

Дачный громоздкий досуг,

Заводь для пенсионера.

Что бы подумал мой друг,

Вдруг увидав меня серым

 

Утром – в девятом часу

В грязной армейской рубашке,

Пилящим пол на весу

Для нужника а-ля рашен,

 

Полного сменою тем:

Неба свирепым размахом,

Бредом бревенчатых стен,

Как из стихов Пастернака?

 

Впрочем, лишь дача без тайн,

Но над излученной хмурой,

Где завсегда пустота –

Гордая архитектура.

 

Неподвижность, болотная застойность жизни здесь, в провинции, особенно чувствуется. Парадокс, при виде которого я теряюсь в непонимании: уже год или больше все разрешено. Но в магазине нет хлеба, при том, что есть мука. И люди выстраиваются с семи в очередь, чтобы в течении часа расхватать привезенный хлеб. Почему бы этим красноармейским кумушкам (так, увы, называется наш городок) не купить муку, не испечь хлеб, не выйти продавать его перед тем же магазином?

Я не говорю: нет компьютеров – сделай. Но сколько самых простых вещей (еда, одежда) можно было бы сделать самому, сбить дефицит, заработать, избавить себя от проблем, вместо того, чтобы ныть и жаловаться на дороговизну.

Мне кажется, все в жизни довольно справедливо. В большинстве случаев несчастные, неудовлетворенные, опустившиеся люди – это люди ленивые, неталантливые, слабовольные. Они всю жизнь как огня боялись любого продолжительного усилия, необходимого, чтобы открыть в своей жизни некий смысл. И жизнь становится расплатой.

Пьянство на Руси – как ураган или как пожар: стихийное бедствие в пределах русской души. Неумение найти себя в свободе, неумение нейтрализовать сильные страсти, присущие нам по воле богов.

Местный пипл безобразен в веселье и страшен в тоске... Дикие взвизгивания, сальные анекдоты, идиотские подкалывания. И налитые глаза, с тупым непониманием вытаращенные тебе навстречу: откуда это явление? Все, что он не знает, его раздражает и оскорбляет: жили без вас тыщу лет – и дальше проживем! Лишь бы не мучиться слабо подозреваемой неполноценностью.

Действительно, зачем мы сюда приехали, в их провинциальный городок? Да еще забрали под дачи их любимое болото, на котором они стреляли уток? Три года назад, когда устройство товарищества только планировалось, они охраняли единственный тогда пешеходный мост с ружьями и не пускали на ту сторону, мрачно пророчествуя: “Стройтесь, стройтесь, а мы вас все равно пожжем!”

 

Отец приехал днем на новой машине. Протянул сумку с провиантом от мамы и восемьсот граммовую банку.

– Здесь три литра молока.

– Да? Какое миниатюрное исполнение.

– Я поставил кастрюлю на медленный огонь и заснул.

Он – мой единственный помощник. Мы часто с ним цапаемся, но строим. Всегда нужен кто-то, кто бы поддержал конец бревна или балки. Этим домом я обязан только ему – ни один друг так не приехал мне помочь.

Здесь, в отсутствии телевизора, друзей, соседей – хорошо читается. Особенно читается наше.

Читая Зайцева и Газданова, я вернулся к банальной мысли, что русские писатели все же очень глубоки. Они не знали того убогого оптимизма и пошлых привязок к комфортностям жизни, которые свойственны литераторам Запада. Они всё как будто на острие ножа – без сюжета, без фабулы – перед последними вопросами... Но только – этой литературы уже нет, а та, западная, благополучно существует.

Странно, что проведя большую часть лета на даче, без окон, за целлофаном, без замков на дверях, либо вовсе без дверей – я не получил ни одного стресса. При всех своих недостатках, дача нравится мне. Никому я там не нужен, и мне никто не нужен. Дача – это место, где ты вновь сталкиваешься с почвой, с тем, что было всегда. Как бы это ни было страшно, это не вызывает напряженья и мук. От тебя требуется лишь честность и настойчивость. И ты побеждаешь. В городе так просто почти никогда не бывает. В городе нужно иметь везение.

Tags: Беллетристика
Subscribe

  • Самсон

    У Советского Союза была «великая идея», которую он мог дать миру, как некую надежду, как мощный эксперимент, страшную и работающую…

  • Игра

    Говорить о политике, не в интернете, а дома, за чаем – как это старомодно! Будто возвращаешься в проклятый совок! Но тогда это было…

  • Великая перезагрузка

    Мало верю, что «западную цивилизацию» – через выдуманную пандемию – готовят к «четвертой промышленной…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments