Дом Игуаны 7 (последняя)
IV.
Дача. Год спустя. Все лучше, чем меланхолия, преследующая в Москве, преследующая повсюду. Грубый труд, “то с уровнем, то с верною пилою”, когда вечернее чтение или болтовня за чаем воспринимаются как поблажка. Нормально чувствую себя в том, что в Москве было причиной и открытой возможностью тоски и болезни. В Москве жизнь кажется крупнее, и твое мелкое в ней существование – раздражает. Здесь все небольшое, камерное, невеликое. И ты соразмерен неглубокому рельефу этой тихой жизни. Оттого – ни раздумий, ни сожалений.
Дача понемногу обживается. Появляются привычки, маленькие радости. Например – чтение (при свечах) под нависающим потолком в маленькой, самим построенной комнатке под крышей, словно в отдельном кабинете, новое чувство покоя и удобства.
С прошлого года дача стала другим местом. Тогда существование на даче было экзистенциально заострено. В голом поле стоял недостроенный дом, в этом доме жил ты, за целлофаном вместо стекол колыхалась ночь, чуть далее стояла темная стена леса, и ты запросто мог вообразить себя в тайге, в сотнях километрах от ближайшего жилья. В сильный туман оставался виден лишь крохотный дом соседа, бывший вагон под двускатной крышей – черный силуэт которого в голубом киселе тумана напоминал корабль, выброшенный прибоем на берег. В этой ситуации ты мог считать себя в океане или на Луне, один под звездами.
Ветер будил по ночам, хлопая прикрывающим окна целлофаном. Эта же канонада преследовала весь день.
С тех пор все изменилось. Появились стекла, замки, вокруг понаросло домов и, соответственно, прибавилось людей. Дом окружает изгородь из сетки, в доме есть даже кухня, возведенная уже глубокой осенью, при свечах, когда дневного света не хватало. Так что иногда ты чувствуешь прямо московский уют. А уж мест для ночного чтения хоть отбавляй или сдавай нуждающимся (в комнатках, что нагородил под крышей). Дача – все более настоящая дача, но уже нет надрыва и опыта.
То из ложноклассического детства
Рассказчиков каких-нибудь других:
Печь изразцовая, прекраснейший на свете
Заросший сад, крутой обрыв реки...
Рассказ Татьяны Толстой “Самая любимая” – дачно-семейная хроника людей, которым советская власть что-то дала. Во всяком случае, не все отняла. И которые не собираются разбиваться в лепешку от благодарности. Особенно, принадлежа ко второму и третьему поколению “осчастливленных”. Зная нечто из того, что некогда знали дети аристократов и земских врачей, воспевшие и растерявшие те баснословные и “несправедливые” времена и имения.
Дачно-семейная хроника советской эпохи – особый жанр. Для этого нужна была большая, относительно благополучная семья – и нужна дача, купленная или снимаемая из года в год в одном и том же месте на протяжении не менее двух поколений. Остров благоденствия, обрастающий легендами и преданиями. Когда все еще было дешево и стабильно. Когда еще были домработницы и странные бабушки с гимназическим образованием. Когда в одну сторону – огромный сад, в другую – бесконечные поля-леса, еще не изувеченные низкорослыми дачными товариществами, морем фанерных конур процветающего плебса. Встань, оглянись – серебряные ложки, плетеная мебель, фарфоровые пастушки (от своих или чужих бабушек), патефон и Шаляпин. Глянь рядом – Хемингуэй, Мэрилин Монро, джаз и иллюзия личной свободы. Тоталитаризм преодолен, и еще жива какая-то уверенность насчет верного пути государства. Таруса, Переделкино, Николина Гора – в качестве географической привязки...
Маша помнит: много лет подряд ее семья снимала дом в Тарусе, и на все лето она уезжала туда с дедом, бабкой, прабабкой и двоюродной сестрой. По выходным приезжала ее мама и родители сестры. Дом был большой и старый, при нем был огромный участок, удобный для игр с соседскими детьми. Сразу за садом начинался крутой обрыв, и там внизу текла Ока, широкая, но с какого-то возраста уже переплываемая. Леса кидали в лукошки все свои грибы. Длинные непогожие дни тратились на скучные книги и игры с сестрой в дурака. Больше, собственно, ничего не было – и не требовалось. Она всегда удивлялась, почему родственники не купили этот дом. Теперь у меня было бы меньше проблем.
Правда человека, строящего дом. На это время он словно в монастыре, он свободен от обид и соблазнов. Конечно, он может задуматься: для кого он это строит и кто здесь будет жить? Неужели лишь для себя? Но пока он строит, он уверен в своей правоте, он почти неуязвим для судьбы.
Дурные сны грозят потерей личности. Проснулся, словно вынырнул из омута, и стал собирать себя по кускам. Вдруг окунулся в мир чужого существования и чуть не задохнулся от мелкости и пошлости. Сны чреваты возвращением к простейшим комбинациям – и это ужасно. Сел на постель, пытаясь найти дорогу назад.
Понял, что не могу жить, если меня не вдохновляет какая-то общая мысль, какая-то абстрактная конструкция, имеющая чисто иллюзорное воплощение. Я могу жить только с иллюзиями, с детским или религиозным ощущением приподнятости над бытием, уверенности в умении не подпасть под его закон, с чем-то, что отвлекает меня от жизни, не дает посмотреть на нее прямо.
Дача – еще одна иллюзия. Загородная мастерская, работа, творческая коммуна. Я не знаю, что выйдет, я просто пытаюсь.
Предположение вхождения в бытие, уравнение с ним, разглядывание его подробностей – чудовищно и способно вывести меня из себя на много дней.
Кто бы ни поднимался в мою мансарду (“марсанду”, как говорит Женя): при виде торчащих ригелей, стропильных связок – немедленно высоко оценивают их с точки зрения удобства для повешения. Это свидетельствует об определенном единстве мышления. Я их оставил незашитыми, чтобы поднимать стрелу мольберта до самой крыши. Моя дача – ведь это еще и “мастерская”.
Голубенький люпин на соседнем участке. Да что люпин: виноград, лимон на каком-то уссурийском привое, айва, и все без всяких теплиц, в голом грунте. Туи как на юге. А какие цветники! Мои убогие соседи – знатные садоводы с Мичуриным в крови: это что-то национальное. Русский человек очень талантлив, когда хочет. А год назад здесь была одна глина и болото.
Сверкающая каверна в громоздящем грозу небе. Цепи кочующих южных гор, которые я вижу теперь только в образах эфира. Этот пассаж можно было бы назвать “Воспоминание об Италии”, где я никогда не был, притом – Италии гетевских времен: с лесами, развалинами и разбойниками, со стихами и песнями. Горы, море и Паганини.
Толстый кавказец у дверей своего магазина, поигрывающий ключами от машины.
Вот для кого мы добивались свободы, мерзли и рисковали на баррикадах. Эмоциональный источник утопического социализма – в отвратительности прирожденного предпринимателя.
Прирожденный предприниматель не интересуется общественным договором, он первый нарушает нейтралитет между собой и остальной тусовкой граждан. Безудержно хапая, шумно наслаждаясь, открыто презирая, предавая, обманывая, хамя, юля – ничего, кроме брезгливости и ненависти он вызвать не может.
Вот и наш “дачный” пляж, где в прошлом году можно было купаться голяком, становится местом отдыха местной жлобени. По проложенной на наши деньги дороге они приезжают на своих тачках с вином и пивом, врубают магнитолу с какой-нибудь порнухой и ржут. И жрут: жарят шашлык, пьют шампанское среди бела дня, стреляют из духового ружья и матерятся (на присутствующих детей и женщин внимания, конечно, ноль). После них остается кострище, бутылки, банки и кости. И, естественно, вытоптанная трава и две колеи от их машин, которые они подгоняют к самой воде.
Сидя у родника, смотрел на лес – словно внутрь картины Сомова. Для нас, городских людей, это все-таки роскошь. Деревья не говорят с нами, мы берем их как объекты культуры и силком вымогаем их прелесть.
Много дней на даче. Вернувшись в Москву и увидев первые тонкие щиколотки, подумал, что уже забыл, что у женщин бывают ноги.
Московский центр знойным летним вечером – ультрамариново-желтый. У девушек голые плечи. Я почувствовал, как одичал на своей даче, за строительством пристроек, туалета и пр. – и забыл всю красоту.
...И вообще, такое ощущение, что жизнь вышла. Год назад гордился этим спокойствием. Теперь оно озадачивает и пугает. Чувствую, что всю прошлую жизнь готовился зрело и спокойно все воспринимать. И вот – вокруг пусто и скучно. Только быт, забывший, что был средством, и ставший будто бы реальностью – единственной и окончательной. Замкнуто, уравновешенно и – скучно...
Все мы теперь: too old to rock’n’roll, too young to die...
Два соседа пенсионера помогают третьему, еще более старому, пристраивать крыльцо к его дачке:
– Гвозди-то у тебя какие? Сотка?
Сосед был глух, и ему нужно было помногу раз повторять, чтобы он услышал.
– Сотка, – наконец подтвердил он.
– А у тебя их много? Надо, чтобы одинаковые... (почему надо?)
Одинаковые гвозди вроде нашлись.
– А зачем ты соткой? Потом загибать придется, – делится мыслями тот же сосед. Эти двое больше советуют, чем работают. Подолгу обсуждают каждую деталь, спорят – что не мешает им выбрать неудачный вариант, после чего начинается переделка.
– А ты чем крыть будешь, резиной? Резиной нельзя, сгорит (?). Рубероидом надо.
– Ладно, – говорит хозяин будущего крыльца, – у меня такая резина есть! Ничего ей не будет!
Надо думать, какая-то стратегическая, упертая со склада. Люди-то тут живут особые, цвет и фундамент оборонной мощи государства, которое они так легко просрали. Впрочем, ничуть от этого не пострадав. Когда я первый раз приехал сюда, бывший хозяин участка, который теперь принадлежит глухому соседу, спросил:
– Вы из какого подразделения, четвертого?
На меня были джинсы в заплатах и волосы до пояса. Кто же там у них работает в четвертом подразделении, подумал я...
– Что же так криво сделали? – спрашивает глухого соседа еще один добровольный строитель пенсионных лет.
– А что же ты не пришел помогать? – сердится другой сосед.
– Я приходил в восемь утра, смотрю, никого нет.
– Как никого нет?! Все были? Правда, мы были?
– Да, были.
– Да не было никого!
– Да были!
Были, были – спать мне не давали!
Разговоров очень много, работа идет в охотку, времени у них сколько хошь.
Днем Маша тащит меня гулять. У меня много плотницкой работы, но она хочет полноценного дачного отдыха – и мы бредем по полям, между рекой и лесом, и восхищаемся: она широко и искренне, я натужно и лицемерно. Я бы предпочел сейчас колотить доски наверху.
Она срывает цветок:
– Погляди, какой... А это...
– А как это называется?
– Мышиный горошек. А это пастушья сумка, сурепка, паслен…
– Откуда ты знаешь?
– Женщины знают много пустяков.
Ночью я вышел на крыльцо.
– Звезд как в планетарии! Иди сюда!
Она выходит, с ленивым потаканием, словно детям. В пальцах огонек сигареты.
– Ну, какие ты знаешь созвездия? – стала допытываться.
– Большую Медведицу. Вон она.
– А еще?
– Вон, смотри, Малая Медведица, а вон – Полярная Звезда, видишь? А это Кассиопея, видишь – ступенькой?
– Откуда ты знаешь?
– Сам не знаю, случайно. А, может, я упал со звезд?
– С тебя станет... Смотри – метеор! И правда – август.
– Ну, это и так было известно.
– Но теперь стало грустно. Будет ли у нас еще такой август? Будем ли мы стоять ночью на крыльце и смотреть, как падают метеоры?
– Ну-ну, не накручивая себя. А то плакать начнешь.
– Тебе не грустно?
– На даче должно быть грустно. Особенно ближе к осени. Это традиция.
– Осень, дача, желтые березы и плакать хочется…
Потом мы вспоминали, как все 80-е хотели уехать, улететь, уплыть из этой страны, и что, вот какая странность, это желание теперь совершенно исчезло. Несмотря на инфляцию, ужасные цены и все то, что спокойно перекочевало из прошлой жизни.
Уехать, уехать! На дачу, на дачу!
Уехать наотмашь, тайком...
Уехать, как будто кому-то дать сдачи –
По-детски...
...И снова леском,
Обрывом, вертлявой дорогой и речкой,
И все без разбору забыть,
И, выпивши с горя, сидеть на крылечке,
С тобой ни о чем говорить.
Утром я вышел на балкон и оттуда посмотрел на бескрайнее море травы и кустов, колышущихся под ветром, на огромные волны холмов. Дача показалась мне кораблем, плывущим по неизвестной стране.
И я закричал еще спящей Маше:
– Земля!
– Вот идиот, разбудил... – и перевернулась на другой бок.
1988-1993, 2002