Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

Category:

DSS - 2

Через год все изменилось. Семья раскололась, как разбившийся на метеориты астероид. Мы переехали к “дяде Вите”. Все прежнее было стерто, отброшено в глухую даль, я начал жить заново, пользуясь, впрочем, новыми возможностями, которые принес новый отец.

Мама объявила, что не может в этот раз поехать со мной, но не хочет лишать меня удовольствия, поэтому предлагает поехать в пионерский лагерь на самом берегу моря (что было не так). А я грезил морем, читал про него, даже нарисовал масштабную карту Черного моря со всеми прибрежными городами.

Вот так я попал в Геленджик, точнее в поселок Дивноморское, в пионерский лагерь “Чайка”.

Расставание на вокзале удручало. Забитый детьми вагон поехал – уже куда-то в совершенно невообразимую даль, разлучая с родителями и домом кардинально, отрезвляюще. Острая, как по живому, разлука. Я был покинут, оставлен на самого себя: страшное, с непривычки, ощущение. Однако, не успев отрезветь до конца – я уже утешился: все знакомились, кричали, создавая быстрые игры. Стало сильно интересно и неодиноко, как всегда бывает у детей.

Дети ехали как взрослые люди: сами что-то ели, стелили постели, обсуждали жизнь. Влияние взрослых было минимальным. Дети играли в карты, прыгали по полкам и страстно комментировали все, что появлялось за окном. Вагон качало от ора и веселья:

– Дышите глубже, проезжаем Сочи! – который раз душераздирающе орали старшие ребята, когда в окно тянуло вонью от унавоженных полей или угольной пылью.

Вдруг обнаружился неизвестный детский фольклор: песня про американских летчиков, которые "летят бомбить Союз". Начиналась она так: "Сидим мы в баре в поздний час, И вдруг из штаба идет приказ: Летите мальчики на восток, бомбите мальчики городок…" и т.д. – на мотив знаменитой американской песни "16 тонн" (про тяжелый труд шахтеров). 16 тонн там тоже имелись: в виде бомб под крылом американского бомбардировщика. В конце всех, конечно, накрыла советская ракета.

Была и другая песня: "В один английский порт Ворвался теплоход В сиянии своих прожекторов. Минуты не прошло, Как на берег сошло Четырнадцать французских моряков..." В конце, естественно, их всех зарезали. Потом я узнал, что этот шедевр в годы войны сочинил какой-то пятнадцатилетний московский пацан.

Были и простые переделки: "Медленно ракета уплывает в даль, Встречи с нею ты уже не жди, И хотя Америку немного жаль, Лучшее, конечно, впереди…" Голубой вагон стал ядерным фугасом. Страха перед Америкой не было никакого. Было некое злорадство и известная доля зависти: в ней была масса классных вещей, жвачка, ковбои и отличные игрушки. Дети тут собрались на этот счет просвещенные, некоторые даже бывали за границей. Я почувствовал себя гадким утенком среди отпрысков военных, высокопоставленных работников, дипломатов даже. Я стремительно образовывался.

Ночью в поезде шла своя жизнь: вожатые обоих полов сновали по коридору, кто-то тащил ящик пива, с которым заперлись у проводников. Мы были предоставлены сами себе. Никто не хотел спать, шутки и анекдоты сыпались со всех сторон. У нас был кайф не хуже, чем у вожатых. Абсолютно неподконтрольная ночь – никогда прежде не было такой, почти взрослая свобода – я был этим горд. Ближе к утру нас заставили улечься и утихомириться.

Я мужественно залез на верхнюю полку, предоставляя нижние девчонкам и трусливым. Но из щели в окне дуло, и к утру я умудрился простыть. Поэтому мои первые впечатление от лагеря были как бы с заложенным носом.

Лагерь не сильно отличался от “правдинского”: одноэтажные деревянные корпуса в густой зелени, палаты, плотно уставленные кроватями, между ними тумбочка, одна на двоих, с неистребимым запахом овсяного печенья. Зелень была, впрочем, другая, южная, и айвовый сад за окнами. И постоянное желание есть – все, что угодно: от ворованных сухарей из черного хлеба, что жарили в столовой, до еще недозревшей шелковицы, после которой случались поносы, о чем беспрерывно предупреждали вожатые.

На открытии лагеря меня не понятно за какие заслуги избрали флагоносцем, потом повели на концерт, после которого дети решали, кто выступал лучше: мальчики или девочки. И я от усердия сорвал голос. К морю повели лишь на третий день – о, какое разочарование! Мелкая полоска воды между двух волноломов, запруженная детьми – вот что это было за долгожданное море. И бдительные вожатые, воображавшие, верно, что окунают нас живыми в серную кислоту.

Слабым утешением вечером была “Ох уж эту Настя”.

Вожатых в лагерь набирали из той же организации, к которой принадлежал мой новый родитель, в основном новобранцев, вероятно, в качестве некоей повинности. Нашим вожатым, назовем его Сережа, был крепкий молодой парень, бывший десантник. Он ходил всегда в полосатой тельняшке, из под которой виднелись армейские наколки, был прост, строг, весел и самоуверен.

Его авторитет был непререкаем. Мы уважали его за накаченные бицепсы, героическое прошлое, за то, что он часто возился с нами и обучал приемам рукопашного боя, самбо и каратэ. Перечить ему было небезопасно. Благодаря ему я освоил заламывание руки и конвоирование задержанного (больше, кажется, ничего). С вожатым у меня установились отличные, как мне казалось, отношения. Он любил таких детей: после года в секции гимнастики я был ловок, весьма для своего возраста смел, до безумия любил возню и никогда не плакал. Лучше всего я бегал, так что мог безнаказанно дразнить ребят гораздо сильнее меня, не давая им себя поймать ни с какого расстояния, словно антилопа тяжеловесному льву. Этим даром я долго и нагло пользовался, пока из вольных саванн не был пересажен в клетку, откуда нельзя убежать. Здесь мне вкрутили мозги.

И все же, оказавшись по возрасту в самой младшей группе, без родителей, далеко от Москвы, письмо куда шло почти неделю, на некоторой – опять же из-за возраста – дистанции от радостей и развлечений остального лагеря, с чувством постоянного голода (мои письма того времени были переполнены жалобами и просьбами прислать посылку с едой), тренировками и экзаменами на быстро заправляемую постель, которые начались с первого дня, и вбившими этот навык в меня на всю жизнь, с позорным купанием среди волноломов на глубине по пояс – под несмолкающие окрики вожатых: “Еще раз нырнешь, в воду больше не пойдешь!”, с неожиданными проверками палаты, зарядкой, уборкой территории, линейками, тихим часом и ранним сном, – я ужасно скучал. Я серьезно считал, что живется мне в лагере очень плохо. Дисциплина поддерживалась довольно жестко: за нарушение тихого часа заставляли мыть пол, за прочие провинности лишали купания, кино, танцев. Эти изгои сразу после ужина угрюмо шли спать.

К тому же меня принудили записаться в кружок танцев. Это чтобы мы не изнывали от безделья. Были и более интересные секции, например фотографии, но я не хотел ни одной, серьезно решив, что я приехал сюда отдыхать. Думал, что как-то проскочу и забудется. Но про меня не забыли, и к тому моменту как мне пришла очередь выбирать – остались лишь танцы. Туда, применив весь арсенал устрашения, меня и запихали.

Теперь на каждом занятии я танцевал с девочкой – разучивали танец к какому-то “Дню танца”. Шаг сюда, шаг туда, такое-то движение, сякое-то. Я был в ярости: я приехал отдыхать, а вместо этого танцую до посинения, как писал я в письме, – в то время, как остальной лагерь спокойно валяет дурака.

Наши вещи хранились в чемоданах в кладовке. Кроме вещей у меня имелся пакет с воблами. Кладовка была в самом дальнем углу лагеря и почему-то всегда закрыта. Поэтому пользовались мы ее лишь в банный день, когда ходили менять белье. Тогда-то я вытаскивал оттуда воблу – и потом ходил королем, одаривая ребрышками лучших друзей, зарабатывая их дружбу без особых хлопот. Лафа продолжалась недолго: пакет в воблами из чемодана сперли. Простуде моей не было конца, ночью и в “тихий час” я не мог заснуть от кашля. Может быть, потому, что изо всех сил скрывал болезнь и продолжал купаться. И лучшего моего друга, с которым познакомился в поезде, перевели в старший отряд.

Смены здесь были не как в подмосковных лагерях, не по месяцу, а по полтора, и их было всего две: первая и вторая, и конца ей не виделось.

В лагере я существовал под старой фамилией. Но письма писал на фамилию нового отца. И при опросах, как зовут отца, для каких-то тутошных анкет, говорил: так-то, так что меня и самого стали именовать его фамилией. Странно было откликаться на нее, словно я кого-то обманывал, выдавая себя за другого. Да так оно и было. Когда пришло письмо от мамы на мою старую фамилию, мне пришлось приложить много усилий, доказывая, что это именно мне. Дети стали смотреть на меня как-то странно. Мне надо было играть в странную игру, дозировать прошлое, отвечать на вопросы, на которые у меня не было ответов, например, когда отчим купил машину, и была ли у него машина раньше? Было обидно: у всех все нормально, а у меня как-то не так – и с фамилией, и с родителями. Было стыдно, что я вообще не совсем тот, за кого себя выдаю. Я ощущал себя самозванцем, чуть не шпионом среди нормальных детей.

В утешение мне был послан мой сводный брат, Володя, находившийся в том же лагере, но на четыре отряда старше. Я едва знал его в Москве, поэтому теперь это был почти чужой человек. Но и такому я обрадовался. Иметь старшего брата, даже с опозданием, – мечта идиота! Старший брат учит ориентироваться в мире, который сам он уже освоил, и правильно относиться к разным новым, все время появляющимся вещам. Его слушаешь в том, в чем никогда бы не стал слушать родителей. Ему веришь и подражаешь.

Вовик, как я тогда его звал, нашел меня первый. Хотя далеко не сразу. Думаю, ему не доставляло большой охоты возиться с неожиданно свалившимся на него “родственником”.

Он сходу пообещал мне защиту “в случае чего”, угостил арбузом и подарил кольцо, вырезанное ножом из пластмассовой пробки от портвейна. Я страшно гордился этим кольцом, с удивлением присматриваясь к своему новому положению: не каждый имел в лагере брата, который общается с тобой и вводит в мир старших детей. О, этот мир казался мне таким недоступным, таким взрослым, таким интересным! Там уже вовсю говорили о музыке и девушках. У них было гораздо больше свободы. Они были такими большими – эти четырнадцатилетние пацаны!

Любимым местом развлечения всего лагеря была танцплощадка. Думаю, многие и ехали сюда ради этих регулярных дрыганий ногами под веселые шлягеры тех лет и возможности доступного флирта. Мы, самые младшие, предпочитали кино, но кино и танцы чередовались, и мелюзга в положенное время отправлялась к обсаженной лавром площадке, где под грохот отечественных шлягеров отплясывал весь лагерь, включая вожатых. И мы кривлялись и дурачились в стороне от остальных, подражая взрослым и коротая время. Особенно были ненавистны медленные танцы, когда ломался общий сумбурный круг и все разбивались по парочкам – и нам нечего было делать... Впрочем, один раз меня пригласила девочка. Кружение на одном месте почти на вытянутых руках – казалось пределом бессмысленности. Онемевшие руки на ее талии, растерянный, направленный в сторону взгляд, ловящий ужимки приятелей, потешающихся над тобой. От этой докуки хотелось побыстрей избавиться, как от неприятной работы.

И, однако, когда музыка кончилась, и я с облегчением ушел в угол к своим пацанам, я ощутил какую-то потерю. Впрочем, по лагерному кодексу чести в следующий раз я должен был пригласить свою партнершу. Что я мужественно и сделал на следующих танцах. И, признаться, испытал уже совсем другие эмоции: странное манящее чувство к этому объекту. Странную серьезность дела. Наверное, это было как первый раз закурить: сперва противно, а потом врубаешься.

...Ты помнишь: плыли в вышине-е

И вдруг погасли две звезды?

И лишь теперь понятно мне-е,

Что это были я и ты... –

надрывались лагерные динамики. Я и теперь люблю эти песни, простые, наивные, сносно спетые. Это была эпоха оптимизма, и в общей беспроблемности любовь была единственной неискоренненой зоной трагизма и вины. Но: какая глупая вещь – танцы!.. Хотя сама эта неразделенная или погибшая любовь – была уже вполне понятна и сильно, хотя и нестройно, где-то там отдавалась.

Больше всего на пионерской танцплощадке нравилась нам “Летка-енка”, когда весь лагерь, позабыв снобизм, выстраивался бесконечной змеей и прыгал вперед-назад, впереди вожатые, старшие дети, мы позади, будто в сказке про репку, поднимая ноги, так что танец больше напоминал незанудное занятие по физкультуре. Мы пристраивались в хвост змее и с искренним энтузиазмом наступали друг другу на ноги и задирали ноги не в такт.

Там же на танцплощадке мне показали светлячка. Он сидел, как и положено, в спичечном коробке. И светил среди скомканных листьев. И хоть я был не новичок в южных странах и светлячков, конечно, видел, но иметь своего светлячка, который будет светить только тебе, да еще ночью, когда и без того тоскливо – это было все равно, что иметь собаку. И я со страстью стал менять его – и выменял на пару ценнейших конфет.

Потом я сам стал с легкостью ловить их в зарослях кипарисов – но на коммерческие рельсы это дело не ставил. Светляки радовали сами по себе.

Лучше всего, конечно, было море. Нырять и брызгаться по-прежнему было нельзя, в воду нас запускали только два раза, каждый раз минут по пятнадцать, пролетавших мгновенно, а потом мы “грелись” на берегу, обсыпая себя песком и всеми правдами-неправдами стараясь очутиться поближе к воде и в ней самой. За что незамедлительно следовало наказание. Собственно, солнце для нас тоже было лимитировано, и через некоторое время детей загоняли в тень – под навесы. И там мы считали минуты до нового, уже последнего запуска в воду.

Этот лагерь только разжигал аппетит: и юга и моря хотелось по-настоящему, в нормальных для полноценного кайфа дозах, и я еще настойчивее бомбардировал родителей просьбами поехать после смены со мной в Сочи.

Но один раз мне удалось поплавать вдоволь: на лагерной спартакиаде я участвовал в соревновании по плаванию. Красиво и мощно нырнув с волнолома, как я умел, научившись в прежние морские вояжи, я едва не потерял плавки. Пока ловил их – отстал и приплыл к другому волнолому один из последних.

Понуро я сидел на берегу, пересыпая песок из руки в руку, позабытый в царившей на берегу суете, переживая свое фиаско: меня ведь так уважали в отряде за умение плавать!

Ко мне подошла пионервожатая старшего отряда:

– Так у тебя же здесь карта звездного неба! – воскликнула она.

Я долго не мог понять, о чем она говорит.

– Да на теле! – пояснила она. Наклонившись она разглядывала мои многочисленные родинки. – Смотри, вот Большая Медведица!..

И правда, как я раньше не видел: на левой стороне груди у меня расположилось знаменитое созвездие.

– Слушай, я такого еще никогда не видела! Это что-нибудь да значит.

Она позвала своих друзей-вожатых, и они стали вертеть и рассматривать меня, как некую диковину. Наверное, они хотели найти и Кассиопею, и Северную корону, и Южный крест. Я страшно возгордился и утешился.

Сперва ничего не предвещало никаких облаков или гроз – в нашей внутриотрядной и моей личной жизни. Кончилась спартакиада – началась “Зарница”. Нас положительно не оставляли в покое. Даже порядочно в футбол мы не играли.

От такой интенсивной жизни мы жрали все подряд, как голодные мыши. В Москве нас нельзя было заставить есть. Здесь все сметалось подчистую.

Впрочем, хаотическое обжорство до добра не доводит.

Однажды ночью мне стало плохо. Не то я все же нажрался с голодухи чего-то запретного, не то накормили нас чем-то не тем, но я бежал по коридору к туалету – и меня рвало на бегу. Из туалета я направился в комнату вожатого. Стол был уставлен бутылками пива, играла музыка, Сережа беззаботно веселился с двумя девушками-пионер­вожатыми. Всем им было едва за двадцать, но мне они казались ужасно взрослыми, а мой приход – непозволительно дерзким. Мое появление сильно разгневало Сергея. Он всучил мне тряпку и велел вымыть коридор. Преодолевая непроходящую тошноту я стал мыть. Глядя на то, что я мыл – меня стало рвать снова.

Сергей дождался, пока я с горем пополам все убрал, и с досадой повел меня – как я был, в пижаме – в медпункт. Там средних лет дежурная сестра в белом халате заставила меня выпить марганцовки, отвела в туалет и велела вставить два пальца в рот. Все это было необычайно противно. Я давился, у меня ничего не получалось, но за спиной стояла женщина в белом халате, настаивая на все новых попытках. Наконец меня стошнило, потом снова и снова. Сестра отвела меня в темную комнату и уложила в постель. Драло горло и было страшно фигово, но вроде бы и чуть-чуть легче. Скоро я уснул.

В медпункте я провалялся еще сутки, еду мне приносили из столовой, да и не еду, а какую-то кашку. Потом посмотрели глаза, послушали и отпустили.

Эти вещи я подробно описывал в своих письмах, явно шокируя родителей. Не скрыл я и самый мучительный для меня случай.

Шел тихий час. Палата привычно бесилась, орала, кто-то читал, кто-то дрался с соседом, то и дело над головой проносилась подушка. Несколько раз появлялся Сергей и предупреждал нас о грозящих карах. Я уважал Сергея, ценил наши хорошие отношения, поэтому наконец послушался и тихо лег, не собираясь спать, но уже не вмешиваясь в общий бедлам, достал книгу. Вдруг за дверью послышались шаги. Не успела в палате воцариться тишина – дверь резко распахнулась.

Сергей появился темнее тучи, пошел по проходу между койками. Я слышал его шаги, а потом смутно видел его силуэт сквозь прищуренные веки. Книга прикрыта простыней, я не очень волновался. Но он зачем-то подошел ко мне, тень упала мне на глаза. Я еще плотнее сомкнул веки. И вдруг что-то ужасное обрушилось мне на грудь. Наверное с полминуты я глотал, как утопающий воздух, прежде чем смог дышать. Это он саданул мне ребром ладони по солнечному сплетению. Прием столь любимого нами каратэ.

– Я предупреждал, что буду наказывать! – спокойно сказал он.

У меня из глаз текли слезы. Не столько от боли, сколько от обиды. Я даже не мог возразить.

Впрочем, уже через час я готов был его простить: я решил, что он сделал это не со зла, а просто по ошибке. В тот же вечер я включился в традиционную игру, которую придумал сам вожатый, где мальчики ловили девочек и вытаскивали их из круга, а вожатый их защищал и выталкивал из круга мальчишек. Я как всегда забылся в игре, вдруг он схватил меня и швырнул с такой силой, что я слетел с ног и неслабо расшибся. И обиженно убрел прочь.

– Что, здорово я тебя швырнул? – спросил Сергей часом позже. – Ну, извини.

Я промолчал, мне было до слез обидно. Я не мог забыть откровенную злобу, с которой он это сделал. Я был уверен, что сделал он это нарочно.

Вечером я настрогал слезное письмо. А через неделю на площадку, где я играл, пришел Сергей и сказал, что меня вызывают к начальнику лагеря. Было досадно прерывать игру, а Сергей шел рядом и всю дорогу грозно молчал. Это меня пугало.

Я еще ни разу не был в кабинете начальника и даже в том доме, где находился кабинет. Все это было абсолютно неизвестной зоной, местом, где живут люди, ни в чем не подобные нам. Начальник лагеря был мистической личностью – в отличие от старшего пионервожатого, который ежедневно присутствовал на лагерных линейках, – и, естественно, страшил. Он иногда мог и пошутить с нами, столкнувшись на дорожке лагеря, незлобно пожурить или сказать что-то вполне человеческое. Зачем я мог ему понадобиться? Я чувствовал, что меня не ждет ничего хорошего.

Перед директором на столе лежали грубо разорванные конверты моих писем. Теперь я знал, почему мама жалуется, что давно не получает от меня писем.

– Звонили твои родители, – начал он. – И жаловались, что тебя тут бьют и мучают. Они сказали, что ты им пишешь про это. После этого я велел, чтобы твои письма приносили мне. Я читал их – все это ложь и гадость! Как тебе не стыдно писать такие письма?! – закричал он на меня.

Рядом стоял вожатый и смотрел на меня с презрением.

А мне хотелось плакать, глядя на мои, грубо вскрытые письма, словно они вторглись в святая святых, осквернили все, что было дорого, с чем я, через эти письма, имел призрачную связь. Перехватили, как бутылки с SOSом. Я помнил, сколько в тех письмах было слез и соплей – и понял, что мои вины ужасны и не подлежат прощению.

– Твой отец хочет идти к начальству и жаловаться на нас. И все из-за тебя, из-за твоей лжи! Эта ложь раскроется – и у него будет много неприятностей. Ты знаешь, где он работает... – Он вопросительно посмотрел на меня. – Ты хочешь, чтобы у него были неприятности на работе? Может быть, его даже выгонят. Из-за тебя. Ты хочешь этого?

Я замотал головой.

– Тогда бери лист и пиши. Ты сам должен написать, что все, что было в письмах – неправда, и что у тебя нет никаких замечаний к вожатому. Давай-давай, пиши.

Я размазывал слезы по лицу и писал. Писал долго, страшась своих ошибок и ужасного почерка. Вот, он еще будет издеваться надо мной...

Пока я писал, он рассматривал мои конверты.

– Что это за фамилия такая? – презрительно спросил он непонятно кого и назвал мою фамилию. – Не знаю такого. Разве у нас такой работает? – Теперь он более адресно обратился к моему вожатому.

Тот пожал плечами:

– Я не слышал.

– Вот-вот, присылают непонятно кого...

Я сидел красный, совершенно раздавленный, чувствуя, будто я кого-то обманул, попав в этот лагерь, выдал себя за другого, воспользовался правом, которое мне не принадлежало – и еще так себя проявил, неблагодарный... И продолжал писать свое покаянное сочинение.

Начальник взял “записку”, прочел, строго, словно учитель, готовый поставить кол, – и отпустил меня. Назад я снова шел под конвоем Сергея.

– Вот какой ты оказался – не ожидал! – вдруг сказал он. – Знаешь, кто ты? – ты предатель! А я так к тебе хорошо относился! Выделял тебя из всех. Подумаешь – швырнул! Я не думал, что ты обидишься. Не ожидал от тебя! Я думал, ты мужик... Ударил во сне ладонью... – цитировал он меня. – Разве я тебя ударил – так, чуть-чуть коснулся...

Это было уже слишком. Такого позора – ябеды, лгуна и еще предателя – перенести я не мог. Хотя с “ябедой” был, по большому счету, согласен.

Я серьезно подумывал сбежать из лагеря. Жить здесь мне больше не было сил. Мой вожатый тоже был не в восторге, и мне предложили перейти в старший отряд, к былому приятелю, который уже позабыл меня, что я покорно и сделал, живя в глухой изоляции все дни, что остались до конца смены. Мечта быть в старшем отряде, который не уводят с танцплощадки раньше спать и разрешают дольше купаться, – больше меня не радовала. Я лишь мечтал скорее вернуться в Москву.

А тут еще нас собрали на незапланированную линейку. В необычайно торжественной обстановке нам объявили, что погиб экипаж советского космического корабля, отправление которого недавно праздновался как очередная победа. Был приспущен флаг.

Мне было жалко их до слез. И космонавтов, и самого себя. Мир вдруг показал свою коварность, ненадежность. Он не подчинялся даже самой могучей и справедливой стране. Это был страшный удар по самоуверенности советского человека, и даже ребенок мог это понять.

В Москве я нашел все изменившимся. За время моего отсутствия мама переехала к новому папе, перевезла мои игрушки, купила новую кровать, и я оказался в коммунальной комнатке в новом доме, где все оказалось не так, как в старом. Меня ждали новый двор, новая школа, новые ребята, новые драки за место под солнцем – и ко всему этому надо было привыкать.

Зато возможность ездить в лагерь осталась.

Tags: Беллетристика
Subscribe

Recent Posts from This Journal

  • Контрдоводы

    Вот возможные контрдоводы на мой вчерашний пост о войне и политике. Разумеется, война – вещь нехорошая, это крайний способ ведения…

  • Ставки

    В дневнике Блока за 1917 год есть запись о его разговоре с солдатом, «который хорошо, просто и доверчиво рассказал мне о боевой жизни... как…

  • Заинтересованность

    Так называемая «мораль», «понимание» добра и зла – это вторичный продукт религиозных (мифологических) концепций,…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments