Находящемуся в событиях нет смысла писать о событиях. В сильно разряженной атмосфере высокой радости тяжело дышать. (Не знаю, рассматривать ли это как конец предыдущего или начало следующего?)
У меня на работе щенок неведомого происхождения, безобидный разбойник, не вызывающий страха даже у кошек, которые пускают его залазить на себя во время сна, лизать и даже притворно кусать. Терпеливо сносят это или, когда совсем надоест, забираются в недоступные для него места, а он бежит следом, спотыкаясь и производя разрушения.
Как они все, он встает только передними лапами на первую ступеньку моей лестницы и всматривается в дверь, не решаясь и желая. И как все дети, бежит на любой звук.
Какие-то жалкие, заморенные голуби на моем дворе, линялые, непонятных чернявых расцветок. Ходят искривленно, прихрамывая, будто перенеся какую-то болезнь.
Вот и осень в середине лета. Матерчатые колокола мокрых зонтиков в кафе, служащие для тени, перегнулись до самой земли, и вправду по-цветочному.
Поздно ночью возвращался на работу. Только что прошел дождь, и еще что-то отдельное и последнее падало сверху на голову. И, конечно, было так привычно увидеть поливальную машину, щедро освежающую мокрый асфальт. И эта сумасшедшая поливальная машина напомнила мне абсурд нашей распланированной и раз навсегда утвержденной жизни, не способной ни на какую модуляцию, мутацию, изменение рефлекса.
Где-то лет в шестнадцать все детское во мне вдруг с ужасом прислушалось к тому, что я вхожу в возраст, когда мне станут доверять и предписывать дело убийства людей, когда меня официально станут принуждать совершать самый страшный из смертных грехов, когда меня на самом деле захотят лишить невинности и чистоты детства — насильственно и всеобще склонив к грехопадению граждан.
Как-то на станции мне попалась толпа призывников. Они стояли с кучей пожиток, будто жертвы кораблекрушения или беженцы, одетые в серые обноски, с белыми стриженными черепами. В ранах глаз — удивление и опустошенность. Они стояли как стадо овец, сбитых гуртом, под охраной облаченных в военную форму овчарок. Первое наказание законом.
Это был шок. Наступила полоса борьбы с безумием.
Помните царя из “Шахнаме”, с человекоядными змеями, растущими из его плеч?
(Я пишу “грех”. Все мое мышление проникнуто христианской терминологией. Я остаюсь в этом здоровом русле, объединенный с христианством сознанием недостаточности мира.
Евангелие — книга не для многих. Когда она становится бестселлером, она превращается в пустоцвет. В ней есть зачатки культа, а это опасно. Нет такой большой книги, которая не обеднила бы человечество, превратившись в единственную. И только та, которая не претендует на это, приятна человеку, оставляя его свободным.)
В конце улицы заскрипела очень подлинно дверь с подкладкой из световых лучей. Ночная булочная, теплый свет, прямые, нежные батоны и несколько человек, утомленных и не злых. Улица заполнилась призраками прекрасной материи.
Сколько раз мне казалось, что все это пьеса, иллюзорный город ренессансного театра, пыльные декорации, желтый свет. Пусто и безветренно, как внутри громадного помещения.
И иногда мне хотелось обратиться к зрителям: “Ведь вы тоже одиноки. И ничего не изменится от пьесы. Вы уйдете и останетесь одни. Это представление бессмысленно, неужели вы не видите? И каждое выступление — лишь пища для вашего одиночества!..” Но это лишь слова. Каждый играет спектакль в своей душе. Я не хочу вмешиваться в сценарий. Если он молчит, значит до финала еще далеко.
Вчера я получил письмо, в котором меня извещали, что мое желание удовлетворено, и я приглашен на роль несчастного человека в ближайшей пьесе.
За кулисами меня ждали потемки. Мертвые фасады домов усугубляли мою отверженность и отщепенство. Я шел мимо бутафорских строений, среди которых можно было основательно заблудиться. К тому же осветитель на репетициях экономил электричество.
В театральном городе нет прохожих, поэтому не у кого спросить, как пройти на сцену. Случайно мне попался режиссер. Я был взволнован и стал извиняться.
— Не волнуйся, — сказал он с усмешкой. — Спектакль уже идет...
Такой вот сон.
Сверкало солнце, я зажмурился, и тени деревьев ударили меня ветками по закрытым векам.
Я начинаю как губка, как мешок, как глаз, в который втекает целый мир. Я отвергаю философию грусти, гипнотизируя себя мыслью о тех сокровищах Голконды, которые каждую минуту задаром приносят мне танцующие боги. Мир-пьеса, мир-игра, мир-фильм, и ты смотришь его без страха быть прерванным через полтора часа. Перманентный киносеанс из фильмов собственной режиссуры...
Сколь долго не тревожит меня кредитор реальности или фининспектор, заставляя уступить кое-что из того мешка, в котором беззаботно хранился мир? Взамен он сует туда что-то тупое и тяжелое, что мерзко пахнет и насилует глаз. Отныне такой “обмен” устанавливается постоянно. Да и сам глаз уже сфокусировался и мечется в поисках целей, на каждой из которых подолгу задерживается.
Я снова стал собой, я снова попал на наш печальный корабль, дремотно и бессмысленно прозябающий посреди озера, из которого не вытекает ни один ручей...
Китайские драконы над ночной улицей притворяются ветвями деревьев, чтобы научить меня мудрости. Не надо мне их мудрости, знаю я ее. Мудрость бесполезна человеку, желающему счастья. Тут разница: восточное желание покоя (“мудрости”) и западное — счастья.
Я не согласен с любимыми своими книжками. Если жизнь не для счастья, то для чего она? И если литература не для того, чтобы мы, как недостаточно счастливые читатели, пережили чужое счастье, то для чего она? Другое дело, что переживать счастливость гораздо труднее, чем воображать ее, лежа на диване.
Счастье — столь же теоретическое понятие, как и кварк. В живом виде оно практически не встречается (ну, конечно, если ты не опоздал на самолет, который потом разбился). Все, что ты переживаешь как живое существо — закономерно и естественно. Значит, тут нет места счастью. Счастье — особое преломление опыта, когда за ним обнаруживается некий таинственный подтекст, дающий пищу для несвязанных с ситуацией задних мыслей.
Счастье начинается при удалении от конкретности, в которой всегда одно и то же. Счастье — это литературная легенда или миф. Это превышение реальности — скорее силами души, нежели самой реальности. Быть счастливым — это “галлюцинировать” синхронно с ситуацией. Отягощенные посторонними мыслями и проблемами, мы, как правило, не способны на это. И лишь с некоторого временного расстояния мы можем оценить какую-то ситуацию как счастливую. Но в том мире нам уже нет места.
Именно для синхронизации восприятия и реальности, то есть для избавления от посторонних мыслей и шумов, принято прибегать ко всякого рода “стимулирующим” средствам: вину и наркотикам.
Естественной или случайной синхронизацией, вызывающей душевный подъем и комфорт, часто бывает любовь. Любовь есть способность синхронизироваться за счет некоторого материального образа. Ту же роль материального объекта синхронизации играет и искусство. Иметь предметом синхронизации человека — то есть “любить”, как правило, удобнее, так как доступнее. Проблема лишь в моральной стороне дела, так как “любовь” предполагает обладание, а обладание приносит с собой долг. Обладание есть попытка закрепления синхронизации, как правило ведущая к разочарованию.
Из-за того, что объекты синхронизации, то есть импульсы счастья, находятся вне человека, человеку вновь и вновь приходится бросаться вслепую в глубину бытия, в надежде обнаружить там жемчужноносного моллюска. Но преодоление плотности вещества вызывает такую усталость, что душа уже не готова ко встрече со своим счастьем. Поэтому с годами в человеке все больше прогрессирует некий духовный онанизм и укореняются вредные привычки к безочарованности и лени. Каждая попытка кончается неудачей. Бытие приобретает характер проклятия. Выход тут один: надо становиться личностью столь крупной, чтобы не помещаться в сеть бытовых помех.
Ситуации неуправляемы, защита или усилия всегда недостаточны. Поэтому рассчитывать можно только на гениальность, которая располагает хоть часть случаев в свою пользу.
Значит, счастье — это тоже йога.
Лика думала, что сегодня воскресенье, и чуть не сбила меня с толку. Я думал, что сегодня понедельник (как оно и было). О. думал, что сегодня вторник. Так же, независимо от него, думала М. Все мы жили в разных днях недели. Мои же более точные сведения объяснялись тем, что я один из этой компании работал.
Капли потекли по стеклу, будто мир плакал, неудержимо недовольный собой, безвольно потеряв терпение от жалоб своих маленьких обитателей, их бесконечных обвинений.
Жизнь — как обостренное созерцание границ человеческого. И смерть — как бегство от этой пытки — пошлой неглубокости жизни. Отсутствие бессмертия — свобода от ограниченности. Нам дана смерть — значит, у нас есть надежда.
Мне представляется, что через отдушины разговоров о дзене, йоге, карме, дао, экзистенциализме, психоанализе, гештальттерапии, медитации, психоделиках, существовании вне катастрофы, в автобусе, в своем фильме, в своих вещах (Том Вулф) — в современном человечестве уменьшается критическая масса отчаяния, связанного с неизбежным. Этим вновь уравновешиваются весы, поколебленные потерей утешений христианской религии. Научные и духовные “ценности” — играют роль темы, за разговором на которую можно символически избавиться от — ну, скажем — “приговора”. Поэтому все эти артефакты действительно работают и душеспасают, хотя бы способом любительско-утилитарного их применения, вроде молотка.
Я рассказал Эзотерику о Боге-заире.
— Интересная мысль, — усмехнулся он. — Я тоже знаю много таких штучек. Например, что святые — это те, которыми попользовался Бог. Попользовался и в качестве компенсации наградил их ролью земных святых.
— Весьма кощунственно.
— На самом деле, это Ориген в моей маленькой обработке.
— Это, конечно, не Истина, — добавил он, — но с точки зрения метода, это гораздо ближе к Истине, чем ортодоксальное учение.
Знание “метода” — единственное отличие Эзотерика от всех нас, и тут с ним спорить бесполезно. У него культ этого маленького божка, и как всякий культ — это немного смешно.
— Твое сравнение Бога с заиром — очень интересно, — сказал он мне после. — Это гораздо глубже, чем может показаться. Я буду думать об этом.
С Эзотериком меня познакомил Ф. До этого я ничего не знал о хаоме.
Ф. встретил меня в прихожей.
— Что так поздно?
— А что, я что-то упустил?
— Да, самые ништяки. Ты извини, я не могу нормально тебя встретить. Я, видишь ли, укурен. Так что не буду помогать тебе входить в дверь.
— Да не надо, я умею.
В его комнате как-то очень много людей, они чем-то заняты вокруг стола. Ничего не видно.
— Чем торгуешь?
— Новейшими технологиями космических путешествий.
На самом деле я не сторонник наркотиков. Но я не осуждаю тех, кто погрузился в это слишком глубоко. “Боль твоя — глухая нота”. Или это:
...Через двадцать лет, окружен опекой
По причине безумия, в дом с аптекой
Я приду, если хватит силы,
За единственным, что о тебе в России
Мне напомнит...
(И.Бродский. “Прощайте, мадемуазель Вероника”)
Мы вдвоем с Эзотериком пьем чай. Он кажется здесь самым нормальным.
— Мне понадобилось много лет, чтобы преодолеть в себе тривиальное отношение к наркотикам, — сказал Эзотерик. — Кому не известен Мамонтовский кружок или увлечение Булгакова морфием? А Де Куинси, Кольридж, По, употреблявшие опий? Наркотики сыграли положительную роль в экономии человеческого либидо. Так считает Фрейд.
Ну, это я все знал и, вероятно, гораздо ближе Эзотерика, и это меня не соблазняло.
Сперва я чуть не порвал с ним. Я очень не люблю людей, которые настаивают, что я именно тот человек, который рожден, чтобы видеть свет незащищенными глазами. Они, как правило, хорошие актеры, вроде тех, которых описал Пруст в четвертом томе.
Я поделился своими мыслями с Ф. Он немедленно заразился моими сомнениями.
— Но все-таки он человек интересный. Посмотрим, если он будет приставать, я спущу его с лестницы (Ф. очень крепок и здоров).
Эзотерик не приставал. Позже он почти убедил меня в моей ошибке. Некоторые люди ведут себя так, что о них можно черте что подумать.
У Эзотерика есть жена, с которой он много лет в разводе, сын, способный художник. Одно время Эзотерик был сильно верующим, собирался даже стать священником. Всегда был не дурак выпить. Периоды запоя продолжаются по сю пору... Слабости человека все же как-то примиряют с ним.
Я вновь сидел в гостях у Ф.
— Хочешь попробовать вещь, более сильную по эффекту, чем атомная бомба? — спросил меня Эзотерик.
Тогда он не сказал ее название.
— После нее я стал понимать, о чем говорил Магомет или тот же профессор Гроф. Со мной будто ничего не произошло, а с другой стороны, произошло что-то диковинное, вроде сатори. Изменения происходят не с миром, а с наблюдающим. Ты это больше не ты. Перспектива расширяется до бесконечности, но ты платишь за это собой или своим разумом, на время, естественно. Это как договор с Дьяволом: ты в одно мгновение увидишь все миры, но сам превратишься в ничто, в лоскуток, как лопнувший шарик. Это, может быть, сродни встрече со смертью. Но именно поэтому это совершенно нельзя понять. Поэтому, в каком-то смысле, все это как бы мимо. А с другой стороны, я совершенно уверен, что именно это Плотин называл Богом.
...И взад-вперед игла, игла летает...
Эзотерик был неправ. Это не Бог. Это транс-божество. Это до того, как есть Бог. В том Хаосе или Меоне понятие Бог — так же, как и все, к чему мы привыкли в нашем мире — совершенно неприменимо. Скорее, это та Свобода, о которой мы все читали у Бердяева.
Строго говоря, хаома не наркотик. Это штука, которая чудовищно расширяет сознание, не порождая привязанности. Какая может быть привязанность к вещи, более сильной, чем атомная бомба?!
Не может быть писателем человек, способный много лет соблюдать умеренность — в еде, питье, женщинах, обладающий силой воли, предотвращающей всякое влияние действительности на него. Он может быть святым, но не писателем. У него слишком сложные отношения с действительностью, чтобы он мог благодушно и наивно ее описывать. Он не наивен, он не любит действительность, не заинтересован в ней. Она не может обмануть его своими формами. Значит, ему нечего описывать.
Что делать человеку, у которого за десять лет хватило силы не пристать ни к одному из “пагубных” увлечений своих друзей? На что рассчитывать человеку, который всю жизнь вел с этой жизнью упорный бой и не пустил ее дальше передних форпостов самого себя? Он не может писать жизнь, потому что в нем самом нет жизни. Тому, кто не поддался ни одному ее соблазну — что ему описывать, какую греховность запечатлять и какое знание?
Ирония истории: сластолюбец и интриган папа Александр VI Борджиа, пылавший любовью к собственной дочери, оказался защитником культуры в борьбе с Джироламо Савонаролой. (Вообще, папство на протяжении почти всего средневековья очень способствовало сохранению свободы Италии и поддерживало все оборонительные союзы против власти германских императоров. Поэтому вечный вопрос: гвельф ты или гибеллин, нам следовало бы решать в пользу первого.) (Истор. справка.)
В том же роде и вывод из хакслиевского ‘New brave world’: надо пожертвовать гармонией ради гуманизма. “Всеобщее счастье способно безостановочно двигать машины; истина же и красота — не способны.”
Жизнь вообще совсем не прямолинейная штука. И (по видимости) защитник эгоизма есть защитник свободы личности.
По существу, мое не хочу значительно важнее моего не могу, потому что мое не хочу выражает мою онтологическую сущность. Не хочу — есть лицо личности. Оно выражает меня через меня. Не могу — выражает меня через других, перед мнением которых я заискиваю.
Родоплеменное общее не знает не хочу, оно не признает этой произвольной величины. Для него я в ответе за свой стандарт.
Этот стандарт говорит против меня, так как по психологии нашего общества: можешь — значит, и должен. А я могу — и это тем более ничего не значит, так как тут вступает в силу моя свобода, и я вдруг не захочу, и пусть все летит к чертовой матери!
У меня год идет по особому. Сперва пролетает стремглав, и полгода проходят как вовсе и не полгода, будто лишь зима кончилась. А потом замедляется, наверстывает упущенное, увязает в осени и вроде становится настоящим годом, и к финишу приходит как надо: долгим и плотным.
Русские люди должны любить осень, потому что это единственно реально существующее время года. Именно к осени время замедляется настолько, что его можно в подробностях рассмотреть, и застрявший в осени год добирает до своего настоящего веса, когда, утомив всех дождем и скукой, он превращается во что-то, что можно записать на чистой странице зимы или запить новогодним шампанским.
Осень, запах ладана. Блестящая агония золотого и кровавого. Вот она, старая несуществующая Россия, китайская страна.
Деревья облетели, одни только огромные тополя все еще шевелят неподатливой бурой листвой. Луна в ночном небе распласталась косматым пауком, раздвинув как льдинки облака и озарив стыки трещин оранжевым. А над головой у нее сиял весь спектр!
Редкий снег листвы, которую ветер рассеивает под ногами, а поодаль собирает в желтые барханы. Я гуляю с собакой. Она смотрит на меня пронзительно и выжидающе, показывая розовую начинку уха.
Жуткий холодный туман, сгущающийся по ходу ночи. Близорукие фонари вяло щупают соседствующий с ними мир, протягивая свой свет сквозь твердое вещество воздуха. Ближайшие деревья кажутся просвеченными рентгеном, отбрасывая во флюоресцирующее пространство веер черных рикошетов.
Дробь тысячи каблуков по утрам, слагающаяся в однообразный фон, словно шум дождя, в котором нельзя отличить отдельных капель, — сигнализирующая вселенной о пробуждении людского вещества, тысячью спин увлекаемого в воронку метро. Низвержение в Мальстрем.
Ранний зимний холод в конце осени. Ощущение, что в груди зияет прореха, через которую этот ранний зимний холод проникает в мое тело, делая мне тесно и больно. Ранний зимний холод.
Девушка из метро в красной куртке. Она прямо выстрелила своей улыбкой. Есть такие улыбки, в которых белизна крупных, как айсберги, зубов, делают их (улыбки) — ужасно огромными и блистающими. Однозначно — много мужчин были сражены этой улыбкой, этим ручным взрывом, неотразимостью гипертрофированной радости, вырвавшейся в одном движении лица.
Меня посетило одно видение: про елисейское преображение старух — но не в молодых, нет. У них мертвые распущенные волосы, как на картинах прерафаэлитов, заостренные холодные руки, неподвижные мертвенные лица, красивые и древние, как у богинь или античных кор. Возвратилась строгость формы, но без юности, высушенной мудростью. Неукоснительная правильность души и тела, выточенная песком времени, в жертву которой брошены свежесть и невинность — обманчивые и ребячливые источники жизни.
Или вот: волны радиации ткут сеть и обматывают ею небосвод, с которого она спускается липкой серой паутиной, и к ней прилипают и в ней задыхаются люди и животные. Сеть обволакивает мир предчувствием сиротливости, разрывая души в клочки с самого детства. И бледные, раненые прохожие, с вымученными бесцельными жестами, вновь и вновь поднимают ее и бросают по ветру — в мир, лишенный глаз и совести... (это — пока читал Кэндзабуро Оэ).
Затканный ветками со снегом пейзаж, так что парк стал напоминать сады, нарисованные морозом на окнах.
Утро после любви с нимфой К. Оно только что выбралось из ночи — в то сомнительное время, когда и без солнца довольно светло. Птицы в основном каркали и иногда чирикали. Черные деревья еще были полны силой и снегом, выпавшим за ночь. Был жуткий отходняк “на природе”, слава Богу, без людей.
Как это было.
— Снимайте штаны, — сказал О. со смехом и взялся за дело, потому что я сам не люблю это делать.
Но вена все время уходила, он пыхтел, чертыхался. Я, кажется, побледнел. М. провела ладонью по моему лбу.
— Успокойся.
Наконец проклятый тромб был преодолен, и я почувствовал приход. Через две секунды я задохнулся в белой воронке, и меня не стало. Кейрос...
Мой голый разум, лишенный всякой опоры, все еще предостерегающе мигал аварийными лампочками, словно самолет, потерявший управление. Я опять увидел, что во Вселенной не может быть иной формы, кроме иллюзорной, потому что ей не из чего и не для чего складываться. Слова были красно-белыми палками, которые передают друг другу как в эстафете, а вещи, книги, знания — кирпичиками, из которых возводится, сплетается огромный, лишенный полостей куб невидимой нам четырехмерной жизни. Все, что казалось важным здесь, там играет служебную роль или неважно совсем. Все, что у нас есть — только грим, декорации или слабоумные выдумки идиотов, охваченных аксиологической манией.
Ширь пустоты восточного пространства,
И случайные совпадения с некоторыми.
Плачь пограничного стражника —
360 тысяч воинов и печаль.
Эстафетные палочки слов,
Выкрашенные в красное и белое.
Человечество — рисунок грифелем
На стене бесконечного.
Недостаточность мира,
И что-то за Богом.
Неулыбчивость твари,
Видящей странные тени на краю Бытия.
Обнаженные границы человеческого,
Слагающиеся в фактор
Враждебности мира, враждебности миру.
Окольные пути к смерти,
Иными словами, способы защиты от страданий.
Колесницы учений, корзины мудрости:
Полнейшее непонимание сути.
Тупик Евангелия,
Тупик всякого верования, говорит Тайнозритель.
Что-то темное, что одолевает и Бога.
Закрытые глаза Мирового Оленя,
Многорукий Шива-Натараджи,
Танцующий с черепами на поясе.
Беспризорник Лапуты,
Сирота Шангри-Ла.
(Мессере, не грех ли такие опыты?..)
(В какую сторону вы вращаетесь, духоплаватель?)
Take the highway to the end of the night —