Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

ЯГОДЫ СОЛНЦЕВОРОТА - 2

Фотография 6. СОСЕДИ

Фули был деревенским чудаком, мыслителем и эпикурейцем. Он произносил в компании путанные, трудно постижимые тексты, может быть, единственный в Москве читал журнал "Корея" и спал под портретом тов. Ким Ир Сена на стене. Ему было уже за тридцать, возраст для нас необыкновенный, имел всклокоченную бороду и длинные нечесаные волосы когда-то светлого, а теперь серого цвета. В его доме, особенно летом, всегда торчала прорва народа. Приехавшие сперва послушать неизвестного “гения”, посмотреть на подпольную мекку – они надолго застревали в доме, опустошая местные сады, курили траву, часами трепались на разнообразные темы, иногда тайно экспроприируя что-то из местных магазинов, почти не обращая внимания на хозяина, не спрашивая позволения остаться, вообще не задаваясь вопросом, кто и зачем их сюда пустил? Собственно, Фули был им нужен меньше всего, и его попытки что-то сказать или прочесть заканчивались демонстрацией равнодушного и насмешливого внимания. Редко-редко он взрывался и разгонял неблагодарных гостей, но скоро дом заполнялся вновь, как кухня тараканами. Его по-своему творческой натуре требовалось общество, и жить один он хронически не мог.

К тому же компания обеспечивала кое-как съестным и не мешала не заботиться о рутине бытия.

У меня этой рутины хватало. Куда бы я не приезжал, я первым делом полз на станцию и приносил домой килограммы вермишели, картошки, хлеба и пачки плохого чая (есть такой особый “плохой чай”, пить который помогает сознание своей экономности и, значит, свободы), чтобы месяц больше никуда не выходить.

Кроме того мне нужны были книги и музыка – и кое что еще (вовсе не кайф: кайф возникал сам и совершенно бесплатно, как и вши в волосах). Книги и музыку всегда можно было взять у приятелей. Но для обладания кое чем еще – и даже “пло­хим чаем” – нужны были деньги. Ради последних надо работать. Самому и вопреки всем идеалам – подвергать себя насилию, принуждению и манипуляциям администрации. Даже на той работе, где здоровых людей не держали, и где все время я был предоставлен сам себе. Но даже таких героев среди фулиных жильцов было мало.

Великие капитаны и экспериментаторы: я был слишком труслив и рассудителен, чтобы жить вместе с ними. Хуже всего были клопы и боязнь сексуальной агрессии. Девушки тоже здесь не задерживались. Единственная девушка, которая постоянно жила в Томилино, была Солжерова жена Марина.

Впрочем, гости все время менялись, и перманентно в доме не жил никто, включая хозяина.

Фотография 7. РАБОТА

Я был пунктуален: сперва десять минут, а потом полчаса опоздания стали нормой, которой я старался держаться. Все зависело от электричек: было даже приятно в такой малости не принадлежать себе. Электрички окончательно истребили во мне “вежливость королей”. Я запасался на всю ночь литературой, для чего не упускал ни единого случая, попав в проклятый Вавилон, поторчать у букинистов, полазить по прилавку, потрепаться с фарцой.

Будет неправдой утверждать, что к работе я относился непоправимо легкомысленно. Напротив: я думал о ней с ночи до утра (если не спал) и с утра до ночи, если нечем было больше заняться. Связи с жизнью были немногочисленные и слабые, и я ценил работу как одну из них, пусть и пошлую.

Мы и действительность – это два сосуда, в которые мы один из другого переливаем бытие. Жизнь такая же непонятная вещь, как карандаш. Вначале она прячется в панцирь, как грифель, а потом извлекается из него через заострение одного и укорачивание другого – до полного их исчезновения. И поэтому надо успеть сделать свое, пожертвовав россыпями второстепенного. На деньги можно купить только лишнее.

Времени у меня было невпроворот. И я ничего не успевал. Как же живут другие, которые еще ходят на работу, смотрят телевизор, строят гараж?

Фотография 8. ГОСТИ

Смирившись, что я поселился в деревне, родственники задались целью регулярно меня навещать. Казалось, что мы снимаем дачу. Я был самодоволен и полон сил. Меня кружила первая разделенная любовь.

...Молодой человек спускается в сад. Это слишком – без лени проводить утренний моцион. Да, Маша, этот омлет очень вкусный. Да, Кролик, сегодня ты хочешь быть хорошим и пытаешься есть сам. Я смеюсь не над ним. Я смеюсь, потому что весело. Потому что такое утро!

В саду:

– Хочешь утреннюю альбу от меня (не птицам же мне ее читать)?

– Утренняя – это плеоназм. Альба и есть "утренняя песнь", на сколько я помню. Это так, можешь продолжать.

– После этого урока как-то не охота.

– Не обижайся, я забочусь о тебе. Ну, что же, долго мне ждать великих стихов?!

Она смеется как человек, показавший, как он сам владеет словом, предупреждая всякую попытку соревнования. Так у диких животных не всегда доходит до поединка за главенство. Часто достаточно лишь показать, кто сильнее.

Ягоды солнцеворота!

Облокотитесь на мои ладони,

360 дней на сто,

Облокотитесь на мои ладони,

На отмытые пустые пальцы.

– ...Тебе не понравилось “пустые”? Только это тебе и не понравилось?

...Матушке? Нет, я не собираюсь пугать матушку. Она всего пугается. Она думает, что скоро меня заберут, а она боится. Ты хочешь сказать, что я погубил себя? Что я считаю? С точки зрения идеи – нет. Но матушка все знает. А я был так ленив. Меня погубила эта изнеженность. Чем же ты возмущаешься? Ничего ведь, по-твоему, не к худшему? Да, и я нашел работу...

Узнав, что я живу в знаменитом Томилино, друзья иногда садятся на ту же электричку. Они убеждают меня, что это не ссылка, а курорт. Я и сам так думаю. Бывшие соученики по ее Универу, их друзья и подруги. Иногда заходят фулины гости. И, конечно, соседка: солжерова Марина, особенно, когда Солжер отсутствует.

И еще у нас поселилась Лой, наша не очень близкая знакомая, зато давняя знакомая Фули и всей мархишной компании, изгнанная, сбежавшая ли, но очутившаяся у нас в доме... Это бездомная девушка, дочь художника, рано потерявшая мать, старая наркоманка с религиозно-мисти­ческой шизой. Ей всюду чудились преследующие ее враги. Она пыталась что-то делать по дому, суетилась, путалась под ногами и беспрерывно твердила про врагов и бесов, обнаруживая их в прежних друзьях, в прохожих, в соседях. Она проникала в их темное нутро и узнавала коварные планы. Я все ждал, когда она разглядит врага во мне.

Хозяйка однажды застала ее в саду, и у нее вытянулось лицо. Вечером она позвала меня к себе:

– Что это за женщина?! Откуда она – из цыганского табора? Я не собираюсь держать у себя цыган! Кто она вам? Вы мне ничего не говорили, что у вас будут жить цыгане!..

Я говорил с ней спокойно, обнадеженный недостаточной решительностью ее голоса, объяснял, что я не знал, что мне нельзя приглашать друзей...

– Мне на вас жалуется соседка. (Плохой довод – Ольга Романовна только обрадовалась бы, насоли я соседке.) Я оставила вас следить за домом, только поэтому и беру с вас так мало, а вы уезжаете и бросаете дом. А если пожар, вы понимаете?! – она смотрит на меня, пытаясь обнаружить это понимание. – Знаете, лучше съезжайте: мне не нужны такие жильцы...

Я не спорю с ней, просто жду.

– Вы совершенно не следите за садом. Хоть бы что-нибудь делали, а не бросали в запустении. У меня еще не было таких жильцов!..

– Мы с вами не договаривались о саде.

– Конечно, я думала, это само собой разумеется. Но вы же его портите!..

– Как порчу?

– Ломаете деревья!

– Вы шутите!

– Я не шучу – вон на яблоне ветка сломана, пойдемте, я покажу.

– Это не я, я туда и не хожу.

– Ваш ребенок ходит по саду и ломает деревья...

Я выразительно смотрю на нее.

– Не надо меня смотреть! Доживите этот месяц и уезжайте! И никаких компаний! Это последний наш разговор!

Она, в общем, не зла, лишь напугана и, словно Лой, отовсюду предвидит “врагов”.

Лой встречает меня враждебным криком: она уже знает, какие из-за нее ведутся прения. Она уверена, что это враги подговаривают хозяйку выгнать ее. И меня заодно. Уезжать я не собираюсь, даже назло врагам. Я не убежден, что и Ольга Романовна так уж этого хочет. Но я не удовлетворен победой. Это победа временная, как у Пира над римлянами.

Присутствие этой безумной женщины мучило меня. То, что она была сумасшедшая, мешало мне обращаться к ней, как к женщине, то, что она была женщина, мешало понимать ее и проникать в ее безумие. Все безумные женщины кажутся ведьмами, и отсутствие в них пола равно отсутствию жизни. Лой то уезжала, оставив вещи, то возвращалась за ними и оставалась, и так прожила почти месяц.

Однажды ночью, когда я был на работе, с ней случился приступ: она каталась по полу и выкрикивала что-то нечленораздельное и душераздирающее. По всему выходило, что любимые ее бесы одолели ее. А рядом крутился и веселился Кролик, думая, что это такая игра. После этого Маша заявила, что не проведет с ней одна ни одной ночи.

Поэтому в следующее мое дежурство нам пришлось сделать вид, что мы надолго уезжаю из Томилино, и Лой, не выдержав одиночества, сбежала на следующий день.

Фотография 9. ЛИСТЬЯ

Осень так печальна, конечно. Все ждешь: приходит, приходит, приходит. И вот уже волокут веревками. Я тоже знаю о врагах. Хочу убедиться, что я не их. Но лень. Ведь все равно: по сравнению с приходом, приходом, приходом – все это не важно. Их властный приход.

И все-таки хочется писать. Осень завтра умрет. Останутся только картинки: под кроватью, на шкафу и на стене у матери. Облетевшие листья. Красные тени и тона.

Ты еще чувствуешь себя человеком, когда идешь по свежевспаханной земле с громыхающим этюдником за спиной...

Я пытаюсь писать “японские стихи”:

Старуха с цветами поздней ночью у метро.

Как помогает ее мудрая стойкость, –

Как возвращение времени, как большая книга...

Тоскливая пронзительность луны.

Просвечивает кроны сосен.

Висит над ночью колпаком.

Фотография 10. НИЩИЕ

Творожные сырки кончились через двадцать минут после открытия магазина. Обыкновенного сыра не было вовсе. Я купил пакет молока.

И правильно сделал: в другом магазине, через дорогу, не было и молока. Вообще, молочный прилавок был целомудренно пуст. Зато продавался “Пошехонский” сыр. Его-то я и купил. Еще в этом магазине был устроено нечто вроде импровизированного кафе: довольно редкое, раннее, с горячим никелированным бойлером для кофе, в котором уже были и сахар, и молоко, не было лишь самого кофе.

Я купил бублик и совместил его с молоком за стойкой перед окном. Пол-литра вместо двухсот граммов – и на четыре копейки дешевле.

Я все хотел получить бесплатно. Даже церковь (нап­ример, эту, за окном, на той стороне Ленинградского шоссе). Требовательная нищета перед ее порогом заступала мне путь. Я не мог не заплатить всем, отделяя достойных от недостойных, не мог отделаться медью, и не мог решиться на такие расходы. Я шел через них, как сквозь строй и переламывал себя, лишь когда видел, что они действительно бедны.

Конечно, были мириады строк, в частности “Лю­церн”, и это мало трогало. Но в кафе качающаяся старушонка подбирала недоеденные куски бубликов и прятала в сумку.

Троллейбус, метро, электричка, электричка, метро, пешкодрал... Это было просто. Но, остановившись – вдруг утыкался в стену.

Фотография 11. РЕКА

Река катила илистые воды мимо пегих осенних берегов. Огромный шлейф водорослей, словно женские волосы, венчал увязшую на дне корягу. Темные, напоминавшие оторвавшиеся острова, облака неслись над тихо шелестевшим краем красно-золотого леса. Зеленый цвет еще держался среди этой пышной измены, как темный лик внутри золотой ризы – в шелку и бархате. Река огромными петлями струила воды. На насыпи пропел паровоз, и взгляд снова вернулся на лес и поля, на которых поздние одуванчики уныло кивали седыми головками, не то пеняя лету, не то отчитываясь перед ним. Вдоль и впереди маленькой песчаной аллеи бились высоко в небе тополя.

На обороте не сделанной картины я бы написал: ХРИСТОС СУХО­ГО ЛОГА.

Я не знал, что это такое. Я доверял неизвестному голосу.

Фотография 12. ВРЕМЯ

Одевать ребенка для каждого гуляния, выходить с ним на мокрую деревенскую улицу, идти с ним под облачным мокрым небом за околицу, в лес, в поле, к реке... Словно тысячу лет назад ты делал это, тысячу лет подряд – ты всегда это делал, и это есть, может быть, самое важное, что ты делал.

Понятно, что все лужи были обмерены, а купальный сезон не то начат, не то возобновлен.

Утро не холодное. И еще есть время. Какая-то особая свобода. Наверное, все мои домыслы. Я – неврастеник. Я горе своей матери. А, может быть, я всем и для всех лишь печальная необходимость (факт!)?

Хочется сочинить песню.

Туманы солнцеворота –

Не думайте: не несчастен.

Смотреть, как странно

Устроено счастье,

Как, может быть, страшно, –

Небезучастно!

Где счастье, где, где? В последней россыпи удачных этюдов (ско­рее словесных, чем живописных)? Утраченное – вот самое главное, что в них есть, вернее то – что в процессе потери, как тепло поцелуя ушедшей женщины (что это – парадокс?). Какое-то такое настроение. Будто помогает тебе взять свое в укоротившемся времени. В оцепенении.

Самое удивительное и загадочное, что у нас есть – это время. Не то время, которое отсчитывают часы, а то, которое отделяет ребенка, в полной доверчивости и непосредственности пляшущего для тебя свой танец, – и взрослого, черствого, недоступного, галошу, впитавшую все это необратимое время, погубившее того ребенка, и при том навсегда сохранившееся, как факт, требующий постижения. Это безвозвратность.

И поэтому, даже теперь, я был непроходимо одинок, как и моя старуха...

Фотография 13. СКЛАД

Склад помогал не думать, перемыкал своей чепухой. Учетчица Тамара, молодая и стройная, кричит с улицы:

– Борис, у тебя тут масло из-под бочки течет.

Бригадир и эрудит Борис раздраженно из барака:

– Какой черт – масло! Нету там масла!

Один из рабочих поддержал, что, мол, не масло:

– Краска там.

– Да какая, б..., краска! Не краска там, а олифа, козел!

– Ну, так постели что-нибудь под нее! – кричит девушка.

– А мое какое дело? Мой рабочий день окончен. Семнадцать ноль семь. На х... я пойду стелить! Нашла, тоже мне, быстрая, дурочка!..

Это к ним-то применяли эпитет “скифы”, это от них-то воссияет звезда? Одни “жадные очи” поистине и остались. Их настроение нельзя было угадать, их “дружба” к тебе была призрачна и недолговечна. И при этом встречались характеры поразительные и люди зачастую добрые, хоть и темные.

Утром ушел, как всегда подписавшись в журнале дежурств: “Ба­буля”.

Фотография 14. РОДИТЕЛИ

...Ах, Маша, хочешь еще одну “утреннюю песнь”?!

– Ягоды солнцеворота... Ах, нет, эту я уже слышала...

– У меня есть другая. Называется: “Человек и дождь”...

Над крышей распластался скатом

Огромный дождевик с химическим зарядом

И хлещет мокрым листопадом

По стеклам, по зонтам,

По спинам и по мне.

Я иду, мне лень

Бросаться к кафелю парадной.

…И город отрывается от дел

И ищет по стальным путям

Людей, к его деяньям безучастных...

– Ну, что ты можешь сказать?.. Много случайных образов? И рифмовка (чудная, да?) – то как верлибр, то как в традиционном стихе? Я делаю это нарочно. Точнее, я так слышу. Сли­ш­ком эмоциональны и спонтанны? Как япо­н­­ские танки. Но менее объективны? Японские стихи статичны. У меня – слишком релятивны, я знаю. Наверное, нужно время, чтобы привыкнуть к ним. Покажи обычному человеку японские стихи, он бы назвал их малосодержательными.

– Глупости, японские стихи очень содержательны и глубоки!

– Но всем нравятся другие стихи. Более рациональные и рассудочные. Надо быть японцем, чтобы подлинность твоих танк не вызывала сомнения...

– Ты как всегда споришь. Ты сам не видишь своих недостатков. И не хочешь слушать замечаний. Я просто сказала, что думаю. Можешь спросить других.

– Не подумай, что я самонадеянный невежда и отношусь к тебе недостаточно уважительно. Для меня большая честь беседовать с таким образованным и достойным человеком, как ты.

– Не юродствуй, ради Бога! Не верю ни единому слову!..

Она у меня маленькая, но умная. И у меня нет никакой власти над ней.

Фотография 15. ПОПЫТКА СКАНДАЛА

В тот же день я внезапно очутился в положении Раскольникова: хозяйка вдруг непреклонно пожелала выселения жильца. Я и прожил-то всего ничего, поддавшись на ее упорные уговоры, хотя опыт приучил меня к подобным чудесам.

Вечером произошел решительный раунд между шестидесятилетней правоносительницей и двадцатилетним вагантом, попытавшимся оборонить свои человеческие интересы.

– Вы водите сюда толпы гостей, шумите, гремит эта ваша музыка, а я пожилой человек, мне запрещен шум. А вы еще курите, прихожая вся провоняла и истоптана. Они у вас ночуют! Когда мы договаривались, мы договаривались, что вы будете жить один. Я могу позвать участкового. Прошлым месяцем вы мне заплатили на две недели позже. А я больной человек, у меня пенсия сорок рублей, я не могу выдерживать и вас и ваших гостей. Они хоть бы помылись, когда сюда приходят. Этот их вид, а я старый человек. Они с помойки прутся сюда, а у меня здесь не притон. Я не хочу, чтобы из моего дома устраивали помойку, посещаемую всеми, кому не лень. У вас хорошие родители, они могли бы найти вам хорошую квартиру, а вы живете Бог знает где. Я старая женщина, мне нужен покой, а не настоящая нервотрепка. Я прошу вас уехать, уехать как можно скорее, вы меня не устраиваете, и ваши друзья меня не устраивают. И я не хочу на старости лет получать инфаркт, и чтобы ко мне ходила милиция. Я держу вас не на законных основаниях, вы здесь не прописаны, и меня могут оштрафовать, а я не хочу никаких скандалов. Я прошу, чтобы вы съехали еще в этом месяце, иначе мне придется применить какие-нибудь меры!

Это был ее дословный речитатив в темной квадратуре коридора, который она закрывала своим телом, в пропахшей домостроевским жильем деревенском доме.

Аргументы были исчерпаны еще в прошлый раз. Когда человек не хочет иметь дело с милицией, когда он сам создал ненормальное положение, он становится несговорчивым и нервным. И щепетильным до своего покоя. А хозяев надо уважать.

– У меня не было гостей уже три недели. С нашего первого разговора, – безнадежно начал я.

– Я вам еще раз говорю, я хочу, чтобы вы съехали!

В конце концов, ее можно понять. Она приняла меня на постой скрепя сердце: было жаль АГВ. Специально плату подняла. В следующий раз она, наверное, будет осмотрительнее. Но мне уже будет все равно.

Я даже предложил бабке надбавку, но и это не спасло дело.

– Вы бы хоть подождали, пока я найду квартиру, – сказал я, заглядывая в ее водянистые безресничные глаза.

– Я уже давно вам сказала. Вы бы уже давно могли найти.

– Но я не нашел. Найти квартиру не легко.

– Вот вы все и тянете, хотя могли бы понять, что я своего решения не изменю.

– Не изменяйте, ради Бога. Но мне надо куда-то выехать.

– Я знаю, вас только пусти! Потом выживай вас отсюда!

Вдруг она выхватила платок, прижала к глазам и с всхлипами затрясла головой.

– Вы бы хоть старуху пожалели! Не выводили из себя, бессердечный вы человек! У меня еще давление. Чтобы я еще кого-нибудь пустила! Я вас прошу уехать и больше меня не мучить.

– Я и не собираюсь здесь оставаться, хоть я и думал прожить здесь дольше.

– Не дольше, ни месяца, ни недели! На этой же неделе находите другую квартиру и уезжайте. Иначе я запру дверь и выброшу ваши вещи на улицу!

(А какая была любовь!)

Вещей не много, даже она не устанет: полка для книг, которую я сколотил сам, моя первая работа молотком, да раскладушка Кролика. На том и расстались.

Это было вчера. А сегодня я прогуливал себя по тягучим гулким улицам, в мареве сентябрьского солнца, и мне было легко.

Работа – наплевать, люди – наплевать, милиционер навстречу – наплевать, хозяйка – наплевать, рубль в кармане – наплевать. Мне все равно нечем было бы расплатиться с хозяйкой.

“Наплевать, наплевать, надоело воевать!..”

Я чувствовал себя исполняющим на деле сологубовскую апоф­тегму: “Не быть никем, не быть ничем, Идти в толпе, глядеть, мечтать...”

Я был так высок, новоявленный Джек Уистлер, что сидя на лавочке на любимом Петровском бульваре, написал стихотворение:

Деревья выстроились в ряд и пары

Детей на выгуле,

И к нашей постороннести не прикасаясь –

Жили тоже.

А мы шли перед ними:

Ни тени и ни звезды,

Ничуть не яркие –

Пальто и шляпы, и шинели

На непроезжей части.

В движении, в заторов узловищах –

Ни ветки, ни миры и ни начала:

Молекулы волны в самодовольной маре.

Зачем она шумит?

И встала, и сгубила, вознесла.

Не наглядевшись – убежала,

Неутоляющая и слепая.

Старуха действительно заболела, наверное. О ней ничего не было слышно целую неделю. Впрочем, с середине сентября она стала приезжать все реже и реже.

...Вот, наконец, и зарплата, до которой, казалось, так невозможно дожить, что я продал том марксовского Достоевского, да еще наездился, продавая...

Там не было людей. Было стадо невероятно уродливых взбесившихся жадюг, стадо ветхих, бесформенных, с расползающимися телами ископаемых! Их настолько не уважали, что заставили дожидаться зарплаты два часа. И вот в руках хрустящие деньги, целая пачка, быстро перешедшие в карман фартука Ольги Романовны. Она смирилась и согласна еще потерпеть. Здоровье ее чуть-чуть поправилось, сообщила она.

Фотография 16. РЕКА

...Серое небо окутало застывшие деревья, растерянно и голо смотревшие в поле. Река холодно лижет онемевшие берега, и голос паровоза наполнил воздух. Последние одуванчики доживают на лугу, и отшельнически носятся черные вороны. Аллея шелушится сусальным золотом под ободранными укрощенными тополями.

Я гуляю с Кроликом по нашему обычному маршруту. Он то плетется в хвосте, то рыщет по сторонам тропы, никогда не держится за руку. Этих прогулок нельзя избежать – но в них бесспорно есть смысл.

Ягоды солнцеворота:

Только когда свободен

От гнева кого-то

И справедливого гнета

Прокисшей природы –

Только тогда разрешены воды

Красоты.

Фотография 17. ОЧЕРЕДЬ

Я стою у поселкового магазина “Овощи”: очередь на улице, внутри продавец в единственном числе. Проходит час. Женщина-продавец и отпускает и принимает товар, и обслуживает знакомых, беззастенчиво входящих через боковую дверь, на напольных весах вешает какой-то женщине неподъемный мешок картошки и еще огромную сумку. Уже приняв у меня деньги, она удовлетворяет привилегию участника войны, беззаботно указывающего в оправдание накаленной и наказанной очереди на факт своего ранения в области головы, ничем особенным не примечательного, разве тем, что прибавило бессовестности и бесцеремонности его обладателю. Они все очень ценят свои унизительные для каждого нормального человека права. У весов он теперь торговался с грузчиком на предмет тщательного взвешивания и учитывания каждой картофелины: никто не хочет быть в накладе.

А в очереди говорят, что половина картошки остается в поле. Зачем тогда сеяли? Поэтому возят из Болгарии. Для этого и машины есть, и деньги, а своя сверхщедро остается в земле, словно жертва мрачным подземным богам.

Tags: Ягоды солнцеворота, беллетристика
Subscribe

  • ***

    Критик всегда одинок, Летом, зимой, в промежутке. Ищет повсюду исток Ужаса: в курице, в утке... Критик всегда виноват: Если девчонку…

  • ***

    Я не играю с жизнью, Может – она сама… Как утомленный лыжник – Просто схожу с ума. Каждым пропащим утром, Словно из…

  • ***

    Эти игры со мною, Лесбия, – Как ребенка с огнем и с лезвием… А ведь были желанья дружные И покровы совсем ненужные. И…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 9 comments