? ?
 
 
18 January 2009 @ 02:53 am
ЯГОДЫ СОЛНЦЕВОРОТА - 4  

Фотография 29. ЗАГАДКА

Два мальчика на центральной площади поселка: красивый длинноволосый изящно одетый мальчик с интеллигентными родителями, в шерстяной шапочке с карманом-хвостом. И симпатичный, просто постриженный мальчик с короткой челкой на лбу из-под синенькой фуражечки в каком-то дедовском армяке около продавца открыток за лотком (своего отца, должно быть). Коробейник какой-то, откуда? Все-таки, наверное, я люблю детей, но сродни тому, как люблю живопись на стенах.

Я даже не сразу вспоминаю, зачем я здесь стою? Вернула к жизни женщина из поселкового автобуса:

– Такого встретишь – сама все отдашь!

Разве я страшный? Я просто другой, хоть и одичал немного в этой глуши.

Я еду на автобусе в Москву. Это роскошь, которую я редко себе позволяю. Не в том смысле, что дороже, но много хлопотнее и теснее. Если не занял место, как я теперь. Но зато оригинальнее. За окном качается совсем другая дорога и окрестность, не надоевшая железнодорожная, известная до каждого куста. Едешь долго, ощущая движение, связанный с ним, как пловец с водой. И мысли другие: не такие абстрактные и прямолинейные, как в электричке. Здесь в салоне автобуса с людьми объединяешься, будто в очереди. И противно, и интересно.

Появилась и надолго прошла картинка палящей массы сердец, мстящих за безжалостное обращение. На обивке, на исцарапанных стенах в казенной желтой красочке, на засоренном полу – ярость убогости.

Не смотрю. Поэтому и некому поверять праздничные миры: огни, суесловное шуршание шин, покорный стук дверей на ничейных остановках. И грустно – потому что очень надо.

Что я могу сказать: человек, который никогда не дрался, мучает ребенка, а не лезущий за словом в карман и всегда охотно дающий сдачи – никогда не коснулся своего ребенка пальцем. Мой сосед-рабочий. И душа “непротивленца” горит. Я, ненавидящий насилие, но мстящий ярости жизни, накидываюсь на беззащитные проступки ребенка. Нет заслуги непротивления у того, кто не может противиться...

Володя был из простых, коренной томилинский. Еще в школе мог воткнуть дерзкого в снег. Кончил ПТУ, отслужил в армии. Теперь во дворе сидит тихо и независимо, перекидываясь словами с женой, жарит шашлык или что-то мастерит. Друзей у него почему-то нет.

Он был все время в работе: чинил забор, дом, капал землю. При этом он не пил. Его пятилетний сын был единственный приятель Кролика. Это был единственный дом в поселке, кроме фулиного и солджерова, куда мы иногда ходили в гости. Мои волосы не вызывали у него эмоций.

– Ну что, попы тоже носят волосы. И монахи… И музыканты.

Тут и стало ясно, что он наш ровесник, что как-то ускользало при взгляде на его телогрейку, его суровое мужское лицо: оказывается, он с юности, со школы любил "Black Sabbath" и "Nazareth".

Ему нравится, что мы не пьем. В поселке он как белая ворона – и ему симпатичны не такие, как все прочие. Он тоже был по-своему не такой. С ним мы говорим про “Безумие креста” – преимущество христианской религии над другими, чьи законодатели почтены, славны и счастливы. Стихийный некрещеный православный, – он любит подобные разговоры. Бог христиан – это страдающий бог их страданий, это несравненная жертва, возвеличивание жертвы за истину. Это друг, это сопереживающий, состраждущий, способный понять, это первый пример нашей муки, первый наш оправдатель, заступник перед миром...

– Неужели больше ни один бог не страдал? – спрашивает Володя.

– Известно, что Один, скандинавский бог, распинал себя на дереве, – говорит Маша... – Но он сделал это свободно и для себя. Христос же, по существу, не мог поступить иначе.

Он смеется и подливает чайку.

У него всегда можно было попросить инструмент. Ту, первую в своей жизни полку для книг, я сделал его молотком и пилой. Весной мы вместе будем чинить водопровод Ольги Романовны.

Каждый человек для меня загадка, которой он пугает меня. Я беспокойно спрашиваю: кто он? чем живет? и почему он именно таков? К тому же: война с уютными окружающими привычками, повседневной невыразительной жестокостью.

А я все еду. Почему человек так любит движение? Ему, кажется, хватило бы его одного. Наверное, человек – это мельница, колеса которой всегда должны вращаться. И еще человек – это цель творения: цель, в которую все Творение целится из своего ружья. Иногда человека лишь ранит. Иногда человек бывает убит. А иногда пули пролетают мимо него, и он радуется. И в этом автобусе я тоже радуюсь, потому что я слишком близко приник к зрачку Творения, и Оно видит лишь бегущих вспять, а меня разглядеть не может.

Фотография 30. НОВЫЙ ГОД

Подошел Новый Год. Мороз, и над всем, что ограничивает и выступает, за ночь поработали художники холода. За окном молодой снежок уже покрыт сотнею вороньих следов. Я на дежурстве. Ближе к полуночи – сбегу к одному из приятелей. Дежурство в Новый Год – это лотерея. И я удачно в нее выигрываю, то есть дежурю. Не у себя в вагончике – в солидном управлении инвалидов.

Я гордился тем, что не разделяю со всеми идиотской любви к датам. Будто во вселенной что-то меняется от смены цифры в календаре. Праздник мы устраиваем себе сами, и для этого подходит любой день. Поэтому не резал салат, не покупал вина и даже демонстративно лег бы спать, если бы мог лечь так рано.

Вот и уборщица то же. За стеной она завела беседу с припозднившейся по своей воле сотрудницей (ее, видно, никто не ждет) – о меркантильности теперешних людей, которые ради новых вещей что угодно могут сделать. Особенно молодые. (Тут я и включил слух, анонимный адвокат поколения.) Уборщица между тем рассказывала – не то прочла где-то, не то услышала:

– ...Вот была семья, у них был японский магнитофон и много другого барахла (кажется, она сказала “добра”). Очень была состоятельная семья. У них был мальчик тринадцати лет. А у него подружка. И однажды подружка привела своих ребят. Старшему лет двадцать. Такой здоровый, крепкий. А там был сын этот и мать с ребенком. А они, наверное, думали, что дома никого нет. Ну, так девочка, трехлетняя, осталась жива, а мальчика и мать они убили. Вот как бывает. И муж, он моряк, остался без семьи, с трехлетней девочкой.

– Да, ужас, – вздыхает невидимая сотрудница.

– Их потом быстро поймали. И вот такой же случай, – нагнетает уборщица макаберности, как новая Мэри Шелли, – тоже вдвоем убили, забрали вещи и магнитофон. Их никак не могли найти. И только через два месяца, когда они продали магнитофон, а он попал к кому-то и испортился. Тот, стал, видимо, чинить и увидел внутри кровь. И он позвонил в милицию и сказал: приходите ко мне домой, но только без формы, а то я боюсь. И он рассказал, кто ему продал, и вот только тогда их поймали. И все ради магнитофона: свою жизнь загубили, и чужие, и семьи разрушили...

Не знаю зачем я слушал эти истории, хоть и чувствовал в них что-то от детских страшилок про красное пятно или черного человека – даже в манере рассказа. Это заменяло газеты и светскую хронику. Эти простые люди бывали удивительно интере­сны, я каждый раз поражался этому. В них гораздо четче проявлялась личная одаренность, которая у интеллигентов нивелировалась образованием и окружением.

Они даже предложили мне выпить с ними, но я отказался. В гостях меня ждала Маша. Весь Новый год мы курили траву в темной комнате, лежа на полу. Мы слушали музыку, распахнутую нам, как неизвестная книга, звук был мощным и вещественным, наполненным образами и цветом.

Фотография 31. ТЯЖЕСТЬ

Приехала хозяйка с инспекцией. Она не поздравляет с Новым Годом, напротив – выговаривает, что я бросил дом. Может быть, ей сказала Анна Павловна. Она, вероятно, догадывается, что у меня должна быть работа, хотя бы для того, чтобы платить ей, и что иногда мы хотим куда-то выбраться, но знать она этого не хочет. Она взяла меня надсмотрщиком за АГВ, чтобы не сливать на зиму воду из батарей. И оставлять АГВ без присмотра она боится: потухнет почему-либо огонь, замерзнет вода, лопнут трубы. Вот придумала себе мороку. Отношения у нас все натянутее.

Она уезжает в Москву, мы остались в ледяной пустыне. Почему-то мне стало грустно. Это одиночество и суровость стали меня тяготить. Чтобы жить здесь, нужно больше сил и привычки, чем было у меня. Заводить друзей из местных, найти какое-то занятие, кроме чтения и созерцания заснеженного пейзажа, ограниченного садом и забором.

В такой холод, по колено в снегу, даль казалась непривлекательной. Я видел голую, ничем не очарованную природу, давящую на меня всей своей непросветленной тяжестью. Она жила по своим законам, плюя на меня и на всех, кто хотел бы ее раз и навсегда понять.

И эта ненужная необходимость или развлечение чуть ли не каждый день ходить в магазин, готовить еду, зачем-то кормить себя. Мы питались скромнейше, тратя на это минимум сил и денег, совершенно в духе Торо, но из-за этого еда превратилась в рутину, скучную безрадостную обязанность. Вся жизнь превратилась в скучную безрадостную обязанность. Где открытия, где фонтаны смыслов, где творчество? Ничто не радовало. Печаль одиночества – подсаби, – умолял я. Куда там!

– Дождаться весны... – говорили мы себе. – Вот дождемся весны!..

Фотография 32. МЕТЕЛЬ

За ночь намело с полметра. Вьюга на платформе и вымершая пустота путей. Плоское серое небо, родная тысячелетняя бесцветность.

Московские электрички уходят заиндевевшие, с обледенелыми стеклами и паром поземки над крышей. Они удаляются, быстро проваливаясь в снежную ветряную плазму. Через сорок минут с получасовым опозданием подошла первая электричка в Москву, набитая, как банка с горошком. В открывшихся передо мной дверях стеной стояли люди. Я метнулся к другому вагону, где уже собралась очередь. Посадка не состоялась, как ни бодал я сомкнутые спины. Даже хотел попросить: столько ждал – пустите, гады! На работу же опаздываю! Но, вероятно, ответили бы: все ждали, все опаздывают! Народ прижимист и приучен к отстаиванию своих прав.

Началось новое неопределенное ожидание. Прошло время двух электричек, и через полчаса после первой пришла вторая, столь же туго загруженная. Использовав опыт прежней неудачи – притиснулся как можно ближе к месту предполагаемой остановки двери (тут таких умных много), – и смог вжаться в самовольно выделенное двухдюймовое пространство, более от отчаяния, нежели по расчету. Но протиснулся лишь я: рюкзак остался снаружи, привязав меня к этому ледяному и забитому тамбуру. Я пытался читать, потом смотрел в окно, потом злился. И все это время я скрывал и прятал за спиной обстоятельство, определяющее мой путь, будто дыру на штанах. Но люди скоро кончились. Так мы с рюкзаком в полном одиночестве доехали до Казанского вокзала, конечной, на которой первый и единственный раз открылись с моей стороны поймавшие меня двери. Чтобы я делал в ином случае? От дополнительного получаса в тамбуре я окоченел до костей и в первую секунду не мог двинуться, рискуя уехать в депо. В этот раз я опоздал на работу на два часа. Будка была холодна и пуста. Сменщица давно ушла, выключив обогреватель.

Ягоды солнцеворота:

Стужа такая,

Что душа налету

Превращается в изморось

И висит сосулькой под провисшим карнизом.

И никогда-никогда-никогда

Ее не узнают друзья

Под соседней крышей.

Фотография 33. ХОЛОД

Я стал почти деревенским жителем. Это роскошь для меня, испорченного городом человека, так много времени проводить среди природы. На своем посту в вагончике – я тоже, в общем, среди нее: здесь нет печки, я греюсь электрорадиатором. В особо сильные морозы я пускаю собак и притаскиваю второй от рабочих. Именно здесь я понял, как мучителен сон в холод. Холод в этот год преследовал меня повсюду. Даже здешний нужник отличался от моего дачного лишь непомерно большей загаженностью, заледенелой, какой-то раблезианской нечистотой.

А через два часа я уже качался в вагоне, уносившем меня из города. На платформе сияло солнце и стояли сосны с белыми воротниками в золоте голубого неба. Снег трещал под ногами: я шел по зимней дороге, а подо мной – толпы бегущих паломников со свечами. И казалось, что я не один. Заборы заскользили в ровное незабытое выдуманное детство.

Я любил этот дом зимой. Ничего не было в нем нормально утеплено. На стеклах за занавесками цвели белые сады, говоря о относительно герметичной закупорке. Грели кухню газом от плиты (пе­чь на нашей половине не разрешали топить). На кухне пол ничем не был прикрыт, и внешняя природа ощущалась сильнее. Прежние русские умельцы никогда не использовали половую доску в шип или в четверть, и со временем доски рассыхались, между ними образовывались здоровенные зазоры, куда могла улететь ложка, если не табуретка, и откуда сифонил ледяной ветер. Поджав ноги читали или беседовали под звуки вращающихся бабин.

Фотография 34. ВЕРА

Я вспомнил свою жалкую попытку читать в тамбуре – на двадцатиградусном морозе, чтобы скрыть смущение что ли? Да нет: чтение было моим нормальным времяпрепровождением. По существу, лишь некоторые древние и глубокие мифы и удивительные биографии интересовали меня. Я знал, что жить так я не смогу. Но хотел из дали анализа разглядеть что-то, что, может быть, не заметил сам участник событий. Здесь была потрясающая информация, предвосхищающая мудрость и любовь.

За несколько тысячелетий мир произвел такое количество необходимых данных и продолжал выбрасывать в свет все новые, что мне, даже если я ничего не делал – нельзя было оторвать внимание от этого стремительного потока. Повышаешь конъюнктурность – потому что это условие общения, успеха, счастья. Надо знать очень много, чтобы позволить себе не знать что-нибудь, чтобы позволить себе оставаться слабым человеком. Никто не заставляет меня бежать с миром наперегонки, никто не заставляет перенимать правила игры, но отталкиваясь от мира – я стремлюсь к людям, потому что только в них отзовется то, что есть во мне человеческого. Потому что человек – это не один, человек – это много, пусть они друг друга ненавидят...

Мое желание – одиноко пройти собственную эволюцию. Зачем мне равнодушные, отбывающие повинность наставники? В чем они могут меня наставить – в равнодушии? Мне претит руководство, а значит – принуждение чужих людей, пусть они советуют благо. Не имеющие со мной ничего общего, они пытаются увидеть во мне общее. Попробуйте завинтить шуруп любой отверткой – вы просто безобразно его испортите. Именно поэтому я и бросил институт.

Воля – противоположение я и не я, действие обособления и страдания. Страдаю – следовательно существую. Знать ничего нельзя. Можно только верить. Даже в реальность жизни, даже в обыденное.

Я сидел на работе и читал Дьяконова. Credibile quia ineptum est – достойно веры, ибо нелепо (Малебранш по следам Тертулиана). Не вопль отчаяния мифотворца перед лицом логики, а, может быть, признание неудовлетворительности земной логики по отношению к Божеству – неантропоморфному, непостижимому, слишком сложному, чтобы было так просто, как по логике с ее выявленным противоречием.

Я шел по пустому поселку и удивлялся, что нигде в округе не видел ни одного купола с крестом. И мне представился странный сюжет: пустая церковь, священник, двое певчих и староста. Прихожанка-школьница, над которой смеются в деревне. Самоубийца, покончивший с собой после разговора со священником. (...Пронзи­тельно мечется снег, холодно-пронзи­тельно. Мокрая лужа с грязью: Бац! “Ах, черт, какой же я неловкий! А-а, теперь все равно! Еще немного – и все...”) Сам священник: утомленный каждодневной службой, долгом перед десятью прихожанами. Опустевшая религия, молчание Бога, умирание веры и надежды, словно в фильме Бергмана...

Фотография 35. ДЕЛИРИУМ

...Я шел, наморщясь, тщясь сохранить сон в складках лба. Хорошее настроение и покой не возвращались. Я чувствовал себя истощенным, замахнувшимся на большее, чем я мог вынести.

Обогнал узкий молодой человек с ньюфаундлендом на поводке, спеша вперед, в сторону станции, и ньюфаундленд весь перекатывался и развевался своей буйной шерстью.

Потом привычная уже электричка, мягко перешедшая в метро, все стремительнее к центру, чтобы пронести меня под землей и вынести почти к противоположной окраине. Мелькнул печальный мужчина с рябым лицом, сидевший напротив, с добрыми чувственными губами, с грустными, большевекими, коровьими глазами. Дежурно схватил и запомнил, выхватил из потока ускользающей реальности.

Подъехал “икарус”, длинная импортная кишка, роскошный автобус наших будней, с ведром, шваброй, тряпкой и огнетушителем в створе передней двери, превращенной водителем в чуланчик. Опять схватил и запомнил.

Первый же подъезд попал в глаз соринкой лоснящегося агитпункта, и немо кричала, по рыбьи безгласо разевая рот и выпучив тупые глаза да здравствующая социалистическая демократия. Снова схватил, уже тревожась сомнительностью действия, навязчивостью нервного усилия.

Сырой день, скучная протяженность и длительность, разлад, неприятие собственной души, дверь прачечной с висящей ватой, получасовая очередь за зефиром, с которым я решил вернуться в свою глушь, тощая продавщица и скандальная жирная дама, добивающаяся привилегии быть обслуженной со специальным вниманием. И странные скользящие машины. Низкое небо одиночества, справедливого непреодолимого одиночества. Все лезло в глаза, давило, оттесняя меня вглубь себя, разводя с жизнью. Словно инопланетянина, все видящего, ничего не понимающего и ничего не предпринимающего. Это было странное и тревожное ощущение. Чуть-чуть сладкое и неловкое от появившегося скафандра. Но чем-то зловещим веяло от всей этой комедии чувств.

Но я уже был недалеко, я уже почти спасся. Здесь меня как будто ждали свои.

Юрий Миронов, “Полет”; Сергей Симаков, “Печаль, превращенная в радость”; Владимир Провоторов, “Поцелуй Иуды”; Игорь Снегур, “Ты останешься”; Константин Ходяков, “Саша”; Михаил Гельман, “Метаморфозы”...

Молодой человек рядом презрительно бросил своему спутнику:

– Литература!..

Я ходил по выставке и думал, что... Что я думал? Я думал: что имеет заключенный в своей изоляции? – книги, которые заменяют ему всю чувственную природу, и наполняют и вполне удовлетворяют его. И вот он выходит на свободу, в дождь, холод, работу, под обрушивающиеся на его материальную оболочку стихии. Где лучше и что выше? Да и можно ли понимать искусство как подражание природе, для которого она, природа, единственная цель?

В искусстве человек обретает себя как существо внеприродное. Он может запечатлеть на более или менее продолжительную “веч­ность” феномен своей жизни, выкраденный, отвоеванный у собачьей среды, которой наплевать и на себя и на тебя.

Искусство – это всегда беседа о своем бытие. Чем большее значение придает этому художник, тем выше его стремление в искусстве...

У входа в метро стоял стол с весами, и громоздились руины пустых ящиков – как мемориал стихийной торговли. Все уже клонилось к вечеру.

После выставки “Авангардистов” – шел куда-то прямо... О, это была трагедия. Это была действительность: “состояние мира и души”. Я воспринимал все необычайно четко и в то же время ново. Это и тревожило, все было отчужденно. Я ждал чего-то неприятного, почти что неотвратимого, рокового.

Теперь город давил вдвойне. Я отвык, город казался темным и неподвижным. Каким-то искусственным образованием, где нет климата, нет времен года, словно среди декораций под огромным перекрытием театра. И, значит, тут неизбежно шла какая-то пьеса, нелепая, кем-то придуманная, в которой меня заставляют жить вот этак. Я отказывался всеми способами – бывая лишь на посту и у друзей, возвращаясь неудовлетворенный домой, без ощущения жизни, без желания что-нибудь делать в ней или для себя.

Я был один под этим мокрым небом, я был здесь только для себя, я никому не служил, и потому не охранялся. И еще это был разлад и вина, и еще ненужность, как существа бессмысленного даже для самого себя.

Потеря! Потеря цели, уважения, естественности. Обнаженная встреча с пустотой самого себя, неспособность, бесправие, неправомочность жить не для чего, по огрызающейся самовольности...

Я возвращался в поселок больной и примиренный. Материальная невозможность жить истребила волю к самости. У меня было место, куда возвращаться, и пара живых людей.

Ягоды солнцеворота:

Вы видите: сосулька,

Как лыжная палка,

В одну только сторону кажет,

А моя душа мечется,

Как голубиные крылья

За каждой крошкой

Под сапоги.

Фотография 36. КАЛЕНДАРЬ

Первое марта. Никаких признаков весны. Никогда я, житель города, не следил так тщательно и тщетно за сменой времен года. Надоело мерзнуть, надоело греться газом и ходить по дому медведем – в толстых свитерах. День был светлее, это факт, но холод и снег – все те же. Я был разочарован несовпадением календаря и природы. Анна Павловна, мудрая баба-яга со второго этажа, поправила меня:

– По-старому сейчас еще февраль.

Я сразу признал его, этот более природный и русский “старый стиль”, по которому март начнется только тринадцатого числа. А пока терпи, весна ненадолго откладывается.

Фотография 37. ПОЕЗД

Мимо меня часто проносятся поезда. Мелькают белые таблички, обещая дни беззаботного пути. Чем дальше пункт, тем кажется он привлекательней.

И мне хочется бежать, бежать, как герою Джека Лондона, куда глаза глядят, вслед за жизнью, которая улетела, как птицы, и бьется где-то, не исчезая, в иных краях.

 
 
 
Лена Растаlenarasta on January 18th, 2009 12:41 am (UTC)
Пронзительная и очень искренняя. мне нравится. третью часть где-то пропустила (завтра поищу;)
Пессимист (Александр Вяльцев)pessimist_v on January 18th, 2009 12:54 am (UTC)
Мерси-мерси! Осталось немного.
eisa_rueisa_ru on January 19th, 2009 10:50 am (UTC)
Депрессивные записи, но организм воспринимает их как лирику. Я почему-то так люблю плохую погоду, люблю описания запустение, всякой лишенности. Не заброшенной, а вынужденной. В детстве вечно заглядывала в ветхие домики в низине в Покровском-Стрешневе. Их снесли, а я все помню их...
Пессимист (Александр Вяльцев)pessimist_v on January 19th, 2009 09:59 pm (UTC)
Ну, это и есть лирика, рожденная из печали. Как бы стихи в прозе. Такой вот был эксперимент, если можно так сказать...
eisa_rueisa_ru on January 21st, 2009 08:44 am (UTC)
И действительно, эти записи радуют какой-то усталой приятной и нежной радостью))))
Пессимист (Александр Вяльцев)pessimist_v on January 22nd, 2009 06:43 pm (UTC)
Красиво сказала!
eisa_rueisa_ru on January 23rd, 2009 10:04 am (UTC)
Вдохновилась написанным)