Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

КНИГА ПУТЕШЕСТВИЙ, часть 2. 1

 

II. В СЛУЧАЙНУЮ НОЧЬ

1989. Франция 

Вот, что я наметил себе посмотреть во Франции:
Арочный римский le pont du Gard.
Une grotte du Périgord (с палеолитскими оленями).
Амьенский, Шартрский, Реймский (с улыбающимся ангелом) и Страсбургский (со 142-метровым шпилем) соборы.
Les châteaus de Fonteinebleau, de Rambouillet, de Versailles, de Chantilly, de Chambord, de a Avignon, du Mont-Saint-Michel.
Парижские районы: Passy, Сен-Жермен-де-Пре, со знаменитой пивной Липи (там же: кафе литераторов и художников “Ле-де-Маго” и “Флора”). Рестоан “Максим”. Кафе "Купол" и "Ротонда". 
Латинский квартал (по обоим сторонам бульвара Сен-Мишель), Сорбону, Клюни.
Большой и Малый Трианоны. 
Собор в Туре, часовню в Роншане (Корбюзье).
Люксембургский сад, Тюильри.
...Ничего этого я не увидел. За исключением “Максима” (снаружи) и Латинского квартала. Ну и, конечно, в Люксембургском саду я посидел.

(продолж. следует)
Как у нас любят рыть ямы! Будто ищут древний, при царе зарытый клад, но отыскать никак не могут. Совсем нынче без него, значит, туго.
И как в этой стране все легко предугадывается! Предположишь что-нибудь плохое, и оно обязательно случится. Из многих воображаемых зол надо всегда готовиться к худшей, никогда не ошибешься.
Арсенал средств, впрочем, не так уж широк: магазин, в который ты едешь, должен быть закрыт на ремонт. Чиновник отсутствовать или болеть. Билеты — быть проданы. Ворота — заперты. И сама погода — дождь!
...Перед посольством Франции на Октябрьской площади — толпа за визами. Ее не видно, потому что она спрятана в переулок. Стою в ней весь день, потом всю ночь, потом снова весь день. Уйти нельзя — каждый час перекличка. Проверка на выносливость — немощные во Францию не поедут. Билеты взяты на завтра, поэтому если не получу сегодня виз — останемся здесь навсегда.
Страсти накалены — люди собачатся и выталкивают друг друга из очереди. Наши охранники перед воротами избивают новенькими, недавно полученными дубинками негров, пытавшихся пройти в посольство без очереди. Делают это на глазах у всей толпы, все больше ярясь — на это страшно смотреть. В толпе, секунду назад возмущенной наглостью негров, закричали:
— Что же вы делаете! Вы что — звери?!
После неутешительных известей и долгих переговоров с Францией, где приглашение нам предполагали выдать по алжирскому варианту — то есть никогда, после часов, отсиженных в ОВИРе, месячных ожиданий, что решат наши компетентные органы (выпускать ли нас и есть ли шанс, что мы вернемся — или не вернемся, что их, может быть, устроило бы еще больше), беготни за справками, стояния в очереди за валютой и билетами — посольство — это последнее испытание. Но я верю, что вся эта канитель окупится — только я пересеку границу. Чего люди не совершали, чтобы пересечь ее! Плыли с аквалангами, бросались с кораблей в океан, пробирались через финские болота, карабкались по горным тропам, угоняли самолеты, губя себя и других.
А я всего лишь постою в очереди, может быть, чуть-чуть поработаю локотком для большей скорости продвижения.

...С Оливье мы познакомились в Москве в 83 году: его выловили наши друзья около метро Кропоткинская. Он изумленно ходил вокруг станции, куда отправился в первый же вечер — посмотреть на столь диковинный объект: станцию метро имени знаменитого анархиста, к тому же еще и князя. Когда-то он очень увлекался этими идеями: хиппи, анархизм, Парижский май и так далее... Теперь работал в какой-то фирме, по делам которой и очутился в Москве.
Его привели к нам домой на Сокол, потом мы были у него в гостинице “Россия”. Благодаря ему мы попали в магазин “Березка”, да не в один, а в два, где на его деньги купили кучу дефицитных книг. На много лет между заключенными Страны Советов и ласточкой Свободного мира завязалась переписка. Едва ли не каждые два месяца он присылал нам открытку из какой-то новой экзотической страны, куда он съездил/слетал со своей женой Агнес. Мыслей посетить Францию у нас не возникало даже во сне.
...На вокзал нас приехали провожать родители и друзья. Передают подарки для французских знакомых. На прощание снимаемся перед табличкой на вагоне: “Москва-Париж”. 
Сон становится реальностью, напившись за годы живой кровью.
Мы в приличном эсвешном купе, колеса застучали, отрывая нас от родного железобетонного гнезда. Неправда, что мы были деревьями, по воле обстоятельств приросшими к одному месту. Наша тюрьма была широка и диковинна. Она сама была как мир, хоть и однообразный по серости и запущенности, и мы неплохо его облазили. И теперь все было точно так же, как когда мы отправлялись в Питер или Палангу. И хоть ехали мы много ближе, чем Средняя Азия, но дальше, чем на другую планету. 
— На НАТО! — говорю я тоном завоевателя, скрывая смущение.
Маша и восьмилетний Данила смотрят в окно. Там по-прежнему во все стороны родина. Что мы увидим — в мире, семьдесят лет жившем без нас? Не убьет ли это окончательно той нетвердой привязанности, которую испытываем мы к этой земле? Или заграница это миф, и действительно за Актюбинском уже ничего нет?

После долгой России Польша — несравненно ухоженнее. Виден труд на каждом квадратном метре. Никаких полей от края и до края, и таких же огромных пустырей. Маленькие лужайки, огороды, пашни — и столь же маленькие деревушки при них. В маленьких странах любят землю. Будь Россия разделена на двадцать государств — она бы была в сто пятьдесят раз симпатичнее и краше. Но уж, конечного, никакого величия и почтительного ужаса, как перед цунами.
После прошлогоднего путешествия на "своей" машине Польша кажется домашней и не вызывает особого интереса. Не вызывает у меня, но не у Маши, которая здесь никогда не была, зато отчасти считает ее своей родиной. Ведь она на четверть полька. 
Запад прежде всего поражает количеством машин. Потом замечаешь рекламу, чистоту и приятный вид домов. Пейзаж похож на польский: небольшие до предела ухоженные поля с ночующим в нем скотом, хуторской дом за деревьями, огромный и добротный, как вилла. 
Как им объяснить, что 9-16-этажные храмины — это не человеческий масштаб, что они сами по себе, без всего иного, рождают бесчеловечность и жестокость! И только глядя на огни маленьких неяркого цвета домиков, обнесенных резными оградами и полускрытых кисеей деревьев, меж ветвей которых поблескивают звезды, можно понять —

...Отчего на склоне лет
Хочется еще бродить,
Верить, коченеть и петь.

                                                                                    (Ходасевич, чтоб мне не приписали)

...Каменные ограды и трубы вдоль железной дороги расписаны граффити, но с гораздо большей тщательностью и совершенством, чем у нас, на уровне профессиональной рекламы, с использованием пульверизаторов всех цветов.
Первый крупный город — Дортмунд. Начался сразу, без всяких подготовительных заборов и сараев. Высокие, построенные будто лишь вчера здания. Вообще, все так чисто и рекламно ярко, что создает впечатление декорации, а не места, где живут люди. Странно, что много-много лет подряд после поездки сюда советские журналисты и деятели разных рангов вместо того, чтобы испытать стыд, граничащий с отчаянием, начинали мерзко врать в печати.
У западных людей другие лица, другие позы, другая манера держаться. Заметны индивидуализм и серьезная забота о себе. В целом, все то же, что в Восточной Европе, но усиленное в десять раз. 
Сравнивать легко: вокруг полно европейцев — наш вагон, которому предварительно поменяли колеса, словно перекрестили на европейский лад, просто прицепили к обычному немецкому поезду, и мы едем как бы под конвоем. Впрочем, наш конвой — мы сами, потому что все вокруг — на свободе. А наш вагон — клочок родины, где, вероятно, действуют прежние законы, а проводник — тюремщик и царь. 
Он, впрочем, на этот раз не злоупотребляет своей властью, его просто не видно — явно избегает возможного конфликта между предписаниями и резко возросшим самосознанием пассажиров. Ведь всегда можно получить в ответ:
— Ты здесь не дома, чтобы командовать! — А вокруг будут стоять улыбающиеся иностранцы и ничего не понимать. А иностранцев у нас привыкли уважать, то есть обманывать.
Мы дышали уже капиталистическим воздухом, воздух “западной демократии” наполнял наши чахлые легкие, шибая в голову, как ша¬м¬панское.
...Наша трагедия заключается в том, что будучи в состоянии осознать множественность и бесконечность, мы все время связаны с единичным. Единичность семьи, жилища, родины. Единичность имени, внешности. Единичность судьбы.
Отклонения от единичности караются законом или сами не приемлются душой. Но люди то и дело совершают маленькие побеги из под гнета единичности — в нумизматику, библиофильство, меломанию или путешествия.
Но в любом случае остается гнетущее ощущение плена, безвыборности, безвыходности. В повседневной жизни наша душа — не более микроскопа, которым забивают гвозди.
В последнее время единичность все более овладевает миром, и у человека все меньше шансов распрямиться, сказать с гордостью: “Все, что до этого леса — мое!”

Сколько ни едешь — практически нет ничего одинакового, и почти каждый объект по-своему красив. Даже склон горы убран в сетку от осыпания — как в платье.
Зато какая свалка машин — прямо нам в морду. Европейцы морщатся, наши хотят прижать к сердцу и унести домой целиком.
В общем — даже странно: мы здесь должны себя чувствовать, как горный чабан на ВДНХ.
Первый раз на Западе: трудно оторваться от окна — даже чтобы сходить в сортир. Хотя ясно, что так будет до самого Парижа. Если спросят: ну, как оно там? — Отвечу: лучше не спрашивайте! Ярость и слезы. Только закрывшись в до боли знакомой кабинке обретаю душевное спокойствие.
Города возникают один за другим, как призраки, конденсируясь из сельских населенных пунктов, мелькая и сменяя друг друга со скоростью фильма, порождая сомнение в возможности все эти блестящие островерхие муравейники прокормить.
Кельнский собор ночью. Поезд проходит под его стенами, где прожекторы освещают отлет в небо двух готических башен, таких высоких, что не видно верхушек. Величайший мировой собор. Высота — 150 метров (достроили лишь в XIX веке). Вообразите себе: поезд, проходящий под стенами Кремля, так что любое путешествие превращается в бесплатную экскурсию.
По дороге подучиваю французский:
Que appel-tu? — как тебя зовут?
Donne moi — дайте мне.
Les poissons qui mangent — рыбки кушают.

В поезде со мной случилось приключение. Я уже говорил: нас не разбирая прицепили к местному поезду, и мы очутились как бы в его недрах, в одной кровеносной системе, и через наш вагон, как и через всякий другой, тек поток иностранных людей. На меня запал коротко стриженный аккуратно одетый мужчина, не говоривший по-английски, зато жестами чрезвычайно решительно предлагавший пойти с ним. Отказываться было невежливо, хоть наверняка и полагалось по одному из неизвестных мне предписаний. Незнание не избавляет от ответственности: мы родились с сознанием того, что все, что не конкретно можно — нельзя. Но западный мужик этого не знал, и я не хотел ему объяснять. Ощущение безнаказанности расправляло крылья, как вылупившаяся из кокона бабочка.
Кажется, мы прошли весь поезд, с вагонами, похожими на наш лишь наличием окон и колесами снизу, везущими совсем иных пассажиров, пока не попали в его купе: открытую стеклянную кабинку с сидячими местами (не электричка, но и не плацкарт). Оказавшись со мной наедине, мужчина некоторое время сидел молча, лишь пристально на меня поглядывая. Потом что-то спросил, на что я ответил, откуда я, и как меня зовут. В ответ тоже задал, как умел, пару вопросов. Он оказался бельгийским офицером, едущим домой. Опять замолчали. Я не мог понять, зачем я ему понадобился, и чего ради он меня тащил так далеко? Вдруг бельгийский офицер стал поглаживать меня по коленке, себя по ширинке и выразительно смотреть в глаза. Я покачал головой. Он приставил палец к губам. Я кивнул. Мужчина демонстративно отвернулся, став внезапно очень строгим. 
К таким вещам я был не готов... Так я узнал, что началась Свобода. Нас больше не охраняли. Мы были один на один с тлетворной западной моралью. В свое время у нас карали за связь с иностранцем, не подозревая, как были недалеки от истины! 
Имелись и свои плюсы. Уж если я могу вступать в любовь с мужчинами в поезде, то мне многое можно, например: сойти на любой станции — и затеряться в пространствах Европы. Исчезнуть из совкового мира — о чем не могли мечтать поколения людей, — пальцем не пошевелив для этого, не подавая прошений, не просидев десять лет в отказе. (Впрочем, наш “отказ”, добровольный и бесцельный, стоил иного другого.) Эта мысль развеселила и даже испугала: а вдруг это последний шанс? — сделать родине ручкой, где завтра, может быть, вновь начнут сажать... А не начнут — так, небось, простят невозвращенца?
Из окна поезда Бельгия показалась прекрасной холмистой страной, с архитектурой на старый лад и садиками, полными цветов, перед каждым домиком.
Зато Франция очень напомнила Россию. Бескрайние поля, местами невозделанная вовсе земля, болота, перелески, старые, облупленные и проржавевшие заводские корпуса. Всю оставшуюся дорогу я промолился, чтобы Париж не показался мне Москвой.

Нет, конечно, это не Москва. Хотя прямо на перроне мы имели возможность поговорить по-русски не только между собой. У нас несколько знакомых в Париже — вот до чего мы дожили! Нас встречает Оливье и Нина, танина парижская тетушка. Мы их знакомим и идем в ближайшее кафе. Бокал пива за прибытие со всеми мелочами обслуживания и выбора, так что знакомство с буржуазной жизнью начинается весьма успешно. Болтаем по-русски, иногда переводя по-английски для Оливье. Он улыбается и терпеливо ждет, когда освободится очередь: быть хозяином людей, получившим его стараниями такой великий подарок! Впрочем, куда ему понять!
Тетушка чисто московская, ничего французского в ней нет. Русские расплывчатость мысли и энтузиазм, русские габариты и русское широченное платье, непривычного стиля ретро для холеных француженок, но для нас как родное. Энергии ее нет предела. Кажется, она стосковалась по свежим людям с родины, в кои веке не эмигрантам, которые не посягают на твое время и деньги, не поселятся у тебя в доме, нищие, но с амбициями, приехавшие, как и все, делать великую карьеру, озлобленные, бескомпромиссно отрезавшие от себя все русско-советское, томбовско-рязанское, для которых попасть сюда было идеей-фикс, словно это земля обетованная, чтобы сразу разочароваться и с прежним пылом начать все ругать.
Она двадцать лет в Париже — и все это знает. Разведена с мужем, но получила от него пенсию и фамилию Гарнье. Человек с высшим образование, она работает посудомойкой в ресторанчике на “Opera”. Никаких упреков. Нам это понятно, мы сами сколько лет мечтали: хоть дворником! 
Здесь не приняты отчества, поэтому и мы, и Оливье без зазрения совести зовем ее Нина.

Париж — это город для богатых людей. Обычные живут в пригороде (suburb). Правда эти “обычные” имеют там виллу с гаражом на две машины. Так жили родители Оливье. 
Это был роскошный буржуазный дом, о котором мы утратили всякое понятие, но сохранили смутные представления. Не хватало лишь пары слуг. Изогнутая и позолоченная мебель из дерева благородных оттенков, камин снаружи, камин внутри, поистине дворцовый. Много земли с ровно подстриженной травкой. У наружного камина, который ничего не греет, а стоит прямо в саду, мы готовим ужин и пьем вино. В воздухе запах лаванды. Не только мы, но и Оливье плохо сочетаемся с этой приторной, бьющей в нос буржуазностью. Здесь нам дарят сундук вещей, который мы можем увезти с собой весь или по частям. Чувствую себя плохонькой Золушкой, с которой случилось второстепенное чудо.
Впрочем, в Париже мы живем тоже неплохо — в однокомнатной квартире подруги Оливье, которая бывает в Париже три месяца в году и ныне работает в археологической экспедиции в Палестине.
Собственно, это было то, что у художников зовется мансардой. Существование таких вещей — маленьких комнаток с водой, но без дабла, и с ванной, имеющей лишь верхний свет, коридором, мягко переходящим в кухню, на седьмом этаже без лифта, — возможно целиком за счет строения парижских крыш. Парижские крыши совершенно оригинальны, практически не имеют чердаков и ровных плоскостей, но состоят из лепящихся друг к другу надстроек и этих самых мансард с окошками. Поэтому Париж и стал раем для художников, если даже сравнительно недалеко от центра (мы жили вблизи метро Glaciére) можно существовать за очень умеренные деньги. Правда, французы существовать в таких простых условиях давно отвыкли. А мы словно домой попали. Мы спим на полу в крошечной комнате, обтянутой грубой тканью, вроде мешковины, вместо обоев, со скошенным потолком, являющимся одновременно и передней стеной и окном, откуда открывается вид на строящийся дом, работы в котором будят нас в семь утра. Это досадно, потому что за день мы страшно устаем. Но в следующую секунду я вспоминаю, что мы в Париже, и непроизвольно улыблюсь в тупом провинциальном восторге. Здесь чувствуешь себя как-то выносливее на стрессы.
Первое посещение — Люксембургский сад. Просто потому, что все герои моего французского учебника все время ходили туда оттягиваться. Это действительно крайне цивильное место для детей и пенсионеров — с прудом, дворцом, детскими аттракционами и палаточками со всякой увеселительной ерундой. Что-то вроде парка Горького. Был здесь еще сумасшедший любитель голубей в какой-то тирольской одежде. Стоило ему остановиться и поднять руки —голуби со всего сада слетались к нему и облепляли плотным комом: десяток на руках, штуки три дрались за право сидеть на голове. Так он и шел — щетинясь трепещущими крыльями. Если бы они вцепились в него покрепче, они бы могли поднять его в воздух, как Икара. Это был его ежедневный номер.
Потом вездесущий (как потом выяснилось) Макдоналдс, показавшийся верхом цивилизации, и вечер на мансарде с Оливье и Стефаном, его братом, совершенно по-московски, с чаем, вином и базаром до полуночи. В этой варварскоязычной космополитской стране английский воспринимается уже через два дня как родной. Не знаю, заговорил бы я здесь по-французски, но по-английски я просто бы заболтал — было бы с кем — столь велика потребность выражать мысли и быть понятым. Именно в этот вечер я преодолел в себе страх языка, не позволявший мне использовать даже те знания, которые у меня были. Я понял, что разговорный язык много проще того, что учим мы в институтах, и его совсем не трудно понимать, лишь надо чуть-чуть приучить ухо, а потом ответить тем же. Может, это и не английский язык, а некий суррогат, но, во всяком случае — коммуникативное средство. Три десятка необходимых слов и несколько простейших словесных конструкций, которые я быстро позаимствовал у Оливье, — и два человека уже общаются, уже понимают друг друга. Тебе вдруг распахивается бездна, о чем ты не подозревал, сидя со своим одним в московском углу и ни в чем другом, в общем, не нуждаясь. Через простейшие слова ты узнаешь сложнейшие вещи и факты, ты начинаешь видеть картину стереоскопично, с поправкой на ракурс француза, в иной семантической плоскости, будто погружаешься в капсуле в глубь моря. Они видят мир не так. В переводе это теряется. В переводе проигрывают не только стихи. Все это язык.
Если ты спасительно не отупел, Париж — это такое же потрясения, как в первый раз ложиться с женщиной в одну постель. Меня спасала прививка прошлогоднего путешествия к восточным немцам. Я уже знал, что дома могут быть большими, газоны подстриженными, магазины — набитыми. Я уже знал, что можно жить гораздо лучше, чем мы, и относиться к этому нормально. Да я и сам относился к этому до нельзя нормально. Никаких восторгов — здесь я видел только то, что у людей быть должно, в том виде, в каком полагается этому быть — ничего больше. Наверное, три года назад впечатление было бы сильнее, теперь же через четыре дня я чувствовал себя всегда живущим в Париже, абсолютно привыкнув и к магазинам, и к людям, и к существующим отношениям. Видно, это свойство вечного путешественника, вечного чужака. People are strange when you are stranger...
Здесь не трудно быть чужаком: стоило нам остановиться на улице и развернуть карту, как к нам подскочил мужчина и предложил помощь на двух языках... Я чувствовал себя на месте в Париже, и единственная вещь, которой я боюсь — что очень скоро, по возвращению в Москву, у меня возникнет непреодолимое желание, сродни наркотическому, — вернуться в шумную, живую, очень человеческую жизнь родного города Парижа.

Не говори мне про Париж,
Про тень садов его, про крыши –
Про те, что были в том Париже
Небеснее всех прочих крыш.

С чем дни те, вечера сравнишь
На Елисейских? – с вкусом вишен…
Шум ресторана был мне ближе,
Чем Лувра выспренняя тишь.

Мечта-на-Сене! О превратна
Вся жизнь! Вернусь ли? Но возвратных
В кармане не было монет.

Но клясться сердце в том готово –
Не умирать, не видя снова
Нотр-Дама чудный силуэт.


Стефан, брат Оливье, веселый незамороченный молодой человек, бросил учебу, живет в пригороде и торгует на рынке пряностями. Он стихийный хиппи и одновременно типичный француз, делающий ровно столько, чтобы нормально жить, и ни чем больше не забивающий себе голову. С хиппи его роднит и любовь к рок-музыке. Он не чувствует себя обделенным и несостоявшимся. Он на машине, и после хорошей выпивки предлагает прокатить нас по ночному Парижу. Мы укладываем Данилу одного на парижской мансарде и разрешаем себе развлечься.
Ночной Париж — это самое сильное мое впечатление. При минимальной безопасности для пассажиров, как принято на Западе, мы носимся по всему городу. 
— Что вам сперва показать? — спрашивает Стефан.
— Улицу с проститутками! — выпаливает Маша.
И нас везут на Сен-Дени... 
Поглядеть на проституток — это, конечно, очень русское желание. И правда: надо глянуть на самое одиозное, чтобы уже не бояться. Крутим по залитому светом ночному Парижу, погружаемся в бесконечные подземные туннели, по которым можно проскочить под Парижем на другую сторону города, ни разу не выскочив на поверхность…
Сен-Дени — это узенькая весьма архаичная улочка с “магазинчиками”, где можно только поглядеть в глазок, и “магазинчиками”, где можно поучаствовать. Не очень одетые и не сильно симпатичные девушки, неподвижно, как кариатиды, подпирают стены. Праздные немолодые мужчины фланируют мимо них, придирчиво оглядывая, как овощи на рынке. Новый рейд по лабиринту улиц, у мы очутились среди ночных ресторанов в районе Бобур. Гораздо больше проституток запомнилась хиппующая публика у Центра Жоржа Помпиду, и местный наркотский толчок. Потом снова злачный и этакий парижский Париж: знаменитый Мулен Руж, крутящий красной неоновой мельницей, и sex shops на Пляс Пигаль — предел безвкусицы, какой-то Рим накануне крушения. И, наконец, почетный круг вокруг сияющей в мощных прожекторах Триумфальной арки.

(продолж. следует)
Tags: Беллетристика, Книга путешествий, Франция
Subscribe

  • Роль

    Вчера я получил письмо, в котором меня извещали, что мое желание удовлетворено, и я приглашен на роль несчастного человека в ближайшей пьесе.…

  • Возвращение

    Не бывает горы без долины, как настаивал Шестов. Так и не бывает поезда без станции, а приезда без отъезда. Можно и не возвращаться, если ты хорошо…

  • ОСТРОВ НИКОГДА (апгрейд повести)

    Ты строишь то, что хочешь, ты получаешь то, что заслуживаешь, образ окружающей тебя реальности – это образ тебя самого… Мы…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 3 comments