Настю, нашу питерскую приятельницу, мы встретили не в Москве, и не в Питере, а в Вильнюсе на Казюкасе. Она была вновь или как всегда одинока, грустна, нервна, обаятельна.
Казюкас из года в год был эфемерным, кратким праздником свободы. Каждый год мы выбирались 1 июня в Царицино на День защиты детей, где нас регулярно винтили, и каждый год в марте – в Вильнюс, даже если ничего не собирались продавать или покупать. Это было как допинг. Тут можно было найти всю московскую тусовку, что торговала картинками, скульптурками, свирельками и просто тусовалась без дела, садилась на хвост, ела твой хлеб. Когда-то и мы были такими.
Всего три дня в марте на праздник св. Казимира здесь существовал вольный художественный рынок, и умельцы со всего совка, все маргиналы и молодые мазилки, кому был закрыт доступ в галереи и салоны, везли сюда свои самоделки, вылепленные, вырезанные и сшитые.
Поезда в среду и четверг отправлялись из Москвы переполненные пиплом, так что в купе могло ехать восемь человек, половина из которых спала на полу. Плацкарт бурлил и вовсе людьми без счета, пипл слонялся туда и сюда, люди подсаживались друг к другу, всю ночь трендя о музыке, книгах и политике. Вино, смех, демонстрация затейливых фенечек: праздник начинался заранее. Многие жили потом на заработанные здесь деньги, многие копили здесь себе на лето. Вот и мы с Машей и Стасом ехали в этот раз с вполне корыстной целью.
Не забыть этот запах – пряный живой травяной дух “казю¬касов”, как мы их звали (а местные – “вербасами”) – плетеных по способу русских венков палок-букетов из сухой травы, явно языческого происхождения, что-то из атрибутов празднования весны. Нас восхищал их невероятный цвет и фантазия, этакая литовская икебана, лучшую и прихотливейшую из которых мы были обязаны отыскать и увезти в Москву. Непроходимые толпы народа, молодые длинноволосые продавцы, улыбающиеся, поющие песни, здоровающиеся с тобой, готовые распить за знакомство чашечку кофе или вина. Неистощимый набор фантастических изделий, прекрасных и аляповатых, сделанных с дилетантским тщанием и надеждой на сомнительную продажу. Или страшно необходимых, вроде бамбуковых свирелей или кришнаитских барабанчиков. Люди забыли, где они живут, бесшабашно торговали и зазывали людей с понтом прож¬женных краснобаев, достигая вершин изобретательности, переходящей в маленький карнавал. Даже Москалев не брезговал торговать здесь: кажется, тут-то я его и лицезрел в первый раз. В прошлом году мы тоже поупражнялись в этом искусстве, бескорыстно, ради спорта и уличного театра – взялись продавать чужие мундштуки, а Шапоклячка на наших глазах, в духе общей шизы, стала продавать копейку.
В этом году было меньше абстрактного тусняка и больше "работы": мы со Стасом приехали торговать картинками, которые последние полгода делали специального для этих нескольких дней в этом вольном художественном дурдоме.
В первый день мы продали две картинки по пятнадцать рублей. На второй день стоял немыслимый, какой-то чисто русский мороз, градусов двадцать. Одет я был, впрочем, тоже чисто по-русски: в извозчичий тулуп и валенки...
Мы стояли втроем с Настей и Машей, Стас умотал греться. В этот момент подошел полис.
– Ваше разрешение на торговлю.
Я показал оплаченный чек.
– Ваши документы.
Я показал.
– Пройдемте с нами.
– Почему?
– Вы нарушаете правила торговли.
– Каким образом?
– Пройдемте, там вам все объяснят.
– Я ничего не нарушаю и никуда не пойду.
Этого они не ожидали. Они угрожающе надвинулись на меня, шепча в лицо свое предложение идти добровольно, чтобы не было неприятностей – не привлекая ничьего внимания. Маша и Настя попытались отогнать их от меня, взывая к толпе, чтобы она была свидетельницей произвола.
Они схватили меня под руки – два здоровых мента в черных полушубках, я лег на землю, и меня поволокли с рынка по снегу лежа. “Beat me, kill me, take me now, before I change my mind!” – пел я на ходу, пользуясь удобством транспортировки. Встал я лишь за воротами – чтобы не пачкать тулуп о мокрый затоптанный асфальт. Машу я попросил остаться смотреть за картинами, пока не придет Стас. Настя шла за мной до ментов.
В отделении менты составили протокол, согласно которому я “обзывал милиционеров нецензурными словами, размахивал руками и призывал толпу к сопротивлению сотрудникам милиции”.
Я остался один в большой комнате, увешанной какими-то схемами, заставленной странными банками, чуть ли не с мозгами рецидивистов. Наконец появились Маша и Настя.
– Вы что, вместе? Кто вы ему? – спросил начальник.
Действительно: Маша в дубленке, Настя в кокетливой шубке, я же – в старом тулупе, мужичок из леса.
– Я его жена! – говорит Маша.
– А я знакомая! – с вызовом говорит Настя. – И мы без него не уйдем!
Он зачитал им протокол.
– Да он вообще не ругается матом! – закричали они.
Их защита была горяча, но бесполезна.
– И ты спишь с этими грязными девками? – спросил меня начальник, едва выпроводив их на улицу.
– Как вы смеете, вы же первый раз их видите!
Он промолчал, сокрушенно кивая головой, будто опра¬вдались его худшие подозрения.
В конце их рабочего дня мне впаяли 45 суток. Но в два часа ночи в отделение пришла моя вильнюсская знакомая Валя, которую разыскала Маша, приятельница моих родителей, и меня не без скандала отпустили – под ее поручительство, что завтра я умотаю из города.
– В милиции у нас в основном белорусы, – сказала Валя. – Поэтому так грубы. Местные так себя не ведут.
Френды с рынка сообщили потом: это была чистка Вильнюса перед приездом Горбачева.
А Насте я подарил одну из так и не проданных картин.