Весной жестким прессингом нам все-таки удалось выписать Макса и Джуди и занять свою комнату. Начались веселые дни коммунальной жизни. Такие достойные люди, как Принц, Шуруп и особенно Макс Столповский, ставший среди всех животных особенно равным, взялись за дополнительное нонконформисткое воспитание ребенка. Бестолковский и сам был ребенок и этим гордился, очень расположив Кролика, с которым с удовольствием играл в военные игры, у нас в доме тщательно запрещенные.
В отсутствии где-то затерявшихся соседей мы с Машей решили завладеть всей квартирой на Автозаводской. Надо было получить какие-то законные основания на вторую комнату. В психдиспансере, куда я пошел первым делом, мне сказали:
– Да что вы! У меня девять человек живет в однокомнатной квартире вместе с шизофреником, который на людей с топором кидается, и я ничего не могу сделать.
– Я тоже скоро буду кидаться! – заявила Маша, выслушав мой рассказ. – Проклятый совок!
Теперь единственный вариант был – расписаться на радость гнилой буржуазии, чтобы потом прописать сюда Машу и Кролика.
– Ты готов на такую жертву? – иронизировала Маша.
– Какую?
– Ты же не любишь слова "жена". Не боишься?
– Чего? Что потеряю свободу? Я и так давно ее потерял.
– И все не можешь смириться?
– Не надо об этом.
– Ты, главное, не бойся. Мы всегда можем развестись. И я уеду на Сокол.
– Мы разменяем эту квартиру.
– Мое семейное гнездо там. До конца дней. Не успев жениться, ты уже думаешь о разводе?
– Это ты завела об этом речь.
На регистрации нашего брака было только двое друзей: Ира Нестеренко и Малек. Они же были свидетелями. Они же принесли кольца. Не было ни законного коврика, ни тетки с красной лентой через плечо – советского священника. Регистрация проходила в коридоре ЗАГСа без всяких церемоний, едва не на бегу. Я и она были в своей обычной одежде, в джинсах, куртках, публично целоваться, обмениваться кольцами нас никто не просил. В ЗАГСе молодоженам выдали справку, по которой в районной сберкассе мы получили двести рублей за якобы купленные кольца (это была обычная практика, некоторые так и женились – ради этих двухсот рублей). И вечером не было никакого застолья, поздравлений, подарков, пошлых криков "горько!", вообще ничего не было. Я поехал на работу, она к Кролику на Сокол. Зато теперь я мог прописать Машу в своей комнате, чтобы участковый, взявший моду посещать нас по вечерам, не задавал вопросы: что делает здесь эта девушка после одиннадцати?
В ЖЭКе, оказывается, ни сном ни духом не ведали, что в свободной комнате никто не живет. Так начался конец плохой квартиры.
Я вернулся с работы и нашел Машу, рыдающую в голос у холодильника: дед отказался поставить подпись ответственного квартиросъемщика, что он не имеет к выписывающейся внучке претензий. Мать уехала за границу, и на деда некому было повлиять. И ждать у нас не было времени.
Я был не в духе по своим причинам – и мы поссорились.
Я ненавидел истерики, которыми вынуждают женщины обратить на себя внимание, я отказывался реагировать, я не собирался принимать все это серьезно...
И той же ночью она наглоталась таблеток.
Я и тут долго не хотел признать факт опасности. А потом сидел рядом с ней всю ночь.
– Зачем?
– Хотела умереть, – сказала она спокойно.
Днем она пошла к невропатологу – брать справку для Универа, чтобы отмазаться от сессии. Состояние, вроде, подходящее.
До кучи Маша рассказала врачу, что недавно попыталась сделать…
– До учебы ли мне, посудите сами!
– А это не ко мне, это вам надо в психоневрологический диспансер, – запричитала невропатолог. – Поезжайте-поезжайте прямо теперь… – И адрес дала.
– А там мне дадут справку?
– Дадут-дадут, конечно дадут, поезжайте!
Соседка в очереди в коридоре диспансера поинтересовалась, чего она здесь сидит?
– Невропатолог сюда направил…
– Бегите скорей отсюда! Вас же сейчас закатают в дурку!
Маша ей не поверила. А в кабинете о ней почему-то уже знали и сразу предложили пройти в другую комнату. Только она вошла, за ней заперли дверь. Она осталась одна в компании странного человека, который прыгал на корточках по полу и бросался на нее с растопыренными руками, словно собирался задушить. Тут она действительно едва не сошла с ума со страха. Но дверь опять открылась и вошли санитары из Кащенко.
Она прямо на коленях умоляла врачей сообщать родственникам о ее судьбе, иначе никто не заберет ребенка из сада. Ей разрешили сделать лишь один звонок – предупредить, что она не вернется.
– Где ты?
– Я в Кащенко…
Для пять минут назад свободного человека не понадобилось даже суда и вины, чтобы лишить его всех прав и достоинств, будто они вправе вынести вердикт о чьей-нибудь человеческой несостоятельности и взять на себя неограниченную власть над свободой того, для кого она превыше всего и только и имеет значение.
Как они ненавидят ее, свободу, как нечто магическое, что каждый день рождает легион независимых духов, на которых не действуют их изолгавшиеся заклятия.
Ужас был в том, что невозможно было разрушить это рациональное колдовство, когда больше не котируются воля, желания, свобода. Потому что твое горе выросло из пользы большинства, и оно, если не задушило тебя своей правдой, то выстроило достаточно высокую стену, чтобы ты не мог через нее перелезть.
И жертвами их оказываются чаще всего как раз те странные сильные, которым во все эпохи легче всего было выкручивать руки, потому что у них хватало смелости стоять на виду могущественной гильотины, хватало смелости проклинать, когда охотнички скакали в поле во пустом! Обыватель не чета им. Он никогда не выстоит в битве с более могущественным, многоголовым, снабженным многочисленными фиктивными свидетелями, извращенной историей, обмухлеванной правдой. У него нет этого рефлекса, этой жилы сопротивления, этой крепкой загадочной науки, полученной в детстве, в многочисленных поражениях, которые ничего не доказали, кроме того, что победа – это не категория нравственная, а категория количественная, физическая, математическая, какая угодно, и что все их победы ничего не значат.
...Из туннеля пахнуло гробовым холодом, который нес с собой поезд, тем более жутким в жару, когда наверху шпарит и обжигает весеннее солнце, а мы с Максом в одних маечках ждали перед разверзнутым склепом, пробираемые до костей первым ледяным порывом…
Наружную дверь охраняла санитарка, которая впускала (и выпускала) по звонку – по одному, максимум по два посетителя, криком передавая в коридор о приходе соответствующих родственников. Коридор от холла охраняла толстая мымра с тупым заплывшим лицом, страшнее смерти, ибо на лице “реальной” старухи с косой должна была, вероятно, отражаться глубокая фольклорная мудрость, достоинство мастера, которым наделил ее опыт. Но на этом лице не было ничего, ни одной мысли, кроме мрачной подозрительности, единственно и придающей этому лицу легкий налет разумности. Она была приятельницей с медсестрой и, видимо, в полном у медсестры доверии. При разных сестрах этот палаточный цербер неизменно сидел на стуле перед дверью, выкрикивая в сторону палат имена счастливцев и потроша их сумки с передачами, доводя содержимое до необходимого минимума.
Некоторые легли сюда просто успокоить нервы. Некоторых привезли с жесткими психозами. Некоторых, как Лену Алпарову, будущую Глафиру Мочалкину, соседку по палате, за наркотики закатали родственники. А некоторые просто разочаровались в реальности. Таких, излишне “спиритуальных” людей, в дурдоме подпитывали глюкозой и шибали нейролептиками, блокирующими “духовное” и пробуждающими волю к жизни.
Маша таяла на глазах. Один раз я приехал к ней с Кроликом, но больше не делал этого, чтобы не травмировать обоих.
Она была самой слабой в палате. Не шла в сравнение с мощными женщинами, некоторыми действительно безумными, вроде той, что прятала самые ценные вещи у себе во влагалище, в том числе, такие крупноформатные, как яблоко. Еще одна приехала из провинции, чтобы встретиться с Горбачевым. Так и спросила первого милиционера на улице: где я могу встретиться с Горбачевым, и вот уже второй месяц дожидается его здесь. Положение ее было самым незавидным: к ней никто не приходил. Как и ко многим другим. Положение Маши было блестящим: к ней являлись дважды в неделю и приносили книги и сигареты. Приносили много, чтобы этими сигаретами она могла купить несколько минут покоя в курилке, попросив всех выйти вон, а веселую сильную девицу, что прятала яблоки и любила танцевать рок-н-ролл, поставить сторожить на входе, избегать мытья коридора и уборки палаты – и прочая и прочая. И все же она чувствовала себя все хуже: отказывала память, ослабли ноги, вообще, так ослабла, что однажды упала в обморок в коридоре. Я прекрасно знал эти вещи.
Врачи убедили маман достать какое-то дефицитное английское средство – стилазин, и теперь они сажали им Машу дважды в сутки. Брать ее отсюда маман не собиралась: она слушала врачей. Она, специалист в своей области, слушала всех, кто утверждал, что он специалист в своей, верила всем руководствам и педантично придерживалась инструкций и рекомендаций, написанных на оборотах коробок. Меня она не слушала. Меня за мужа здесь не считали. Главврач больницы прямо объявила мне: “Вы не родственник”. Даже свеженький штамп в паспорте не произвел впечатления.
Я скрыл от нее, естественно, что и сам лежал когда-то и теперь прекрасно знаю, что они ни от чего не могут вылечить. Врач утверждала обратное. Она и так не согласилась бы выдать “сумасшедшую” на руки такому странному мужу. Да, наверное, и любому мужу вообще. А зачем?
– У нас ей лучше. Мы следим. Мы лечим. Мы вообще не выпускаем тех, кто к нам попал.
– Да она же не хотела, ее же обманом!
– Вы думаете?! А попытка самоубийства – это, по-вашему, пустяки? Как вам доверить, когда вы уже один раз не уберегли?
– Как же не уберег, когда ничего не случилось? Она же к вам не обращалась. Она же просто справку для университета у участкового врача...
– И плохо, что не обращалась, если бы раньше, вот мать понимает, она подтверждает, что у нее очень тяжелый характер, что она сама иногда не знает, что та сделает, что она за нее постоянно боится и что для нее не удивительно, что она попала сюда, теперь она все понимает – все ее истерики, взрывы, их ссоры – она просто была не в себе! Теперь она надеется на помощь врачей.
– Я знаю, что вы делаете! – сорвался я. – Вы подавляете в человеке личность. Делаете его растением, у которого не может быть неврозов!
Меня попросили оставить кабинет, пригрозили больше не пускать к больной. В конце концов, в соседнем корпусе могло найтись место и для меня.
После такой помощи родственников надеяться на выписку было бесполезно. Теперь друзья серьезно обсуждали побег…
(Все это она сама гораздо лучше описала в рассказе "Больница №1".)
Ее выписали через полтора месяца, в конце мая – когда даже маман испугалась “результатов” лечения. Но, может быть, она и дальше бы экспериментировала, если бы на нее не надавили родственники, друзья – все подряд.
После больницы мы сразу укатили в Азию.