Пессимист (Александр Вяльцев) (pessimist_v) wrote,
Пессимист (Александр Вяльцев)
pessimist_v

Categories:

Путешествия в одну сторону - 1



Путешествия в одну сторону

(опыт легендаризирования прошлого)

<первый раз:
журнал «Звезда», 6, 2001>

Жила-была девочка с вечнозеленными,

как у луны, глазами.

С.Соколов

Иногда мне кажется, что Марины не существовало вовсе...

Неудобства начинались прямо с порога и выражались в отсутствии единства места. Мы жили в разных городах, геометрически — в двух разных точках несоединяющей нас прямой.

Марина, Марина, существовала ли ты?! — В этом городе, как не раз шепталось, любимом и знакомом до слез, ты была отставной дворяночкой, плачущей над букетом увядших цветов. Тебя хорошо знали на чердаках и ночных кухнях, но никто не сумел бы ответить, где ты сегодня ночуешь. Ты была равнодушна к вещам и кочевала от квартиры к квартире с огромной холщовой сумкой, в которой ты хранила все на свете. Твой отец был чекистом, твоя мать — инспектором гороно, а ты была нищая монашка, предпочитавшая всем книгам Библию и всем писателям Достоевского. Ты была загадочным порождением этого призрачного города, и никто не понимал смысл твоей жизни до конца, пока твое исчезновение в глубине заоконных сумерек не очертило ясно для меня ее недостоверные контуры.

Откуда взялась она? Одни говорят, что Марина возникла вдруг — из ниоткуда, сразу во всеоружии, как Афина, и через какой-нибудь год завоевала в Питере странную известность, особенно среди богемных художников и поэтов. И не написав ни строчки, не проведя ни одной линии и абсолютно чуждая славы, она заняла в их обществе постоянное, ни на чье другое не похожее место.

Другие говорят... Впрочем, это тоже недостоверно.

* * *

Причиной всему были машины филологические друзья, неожиданно залетевшие к нам на Сокол. С ними было несколько ребят из Питера, отправлявшихся ночью в Ереван. Еще была некурящая черноволосая девушка — с чрезвычайно грустными темными глазами и дерзко-серьезным лицом, беспрерывно, словно четки, теребившая дешевые бусы и ни разу за весь вечер не улыбнувшаяся. Это и была Марина, ибо иные, более изысканные, обстоятельства нашего знакомства мне не удается сфантазировать.

Одетая по-питерски, то есть нищенски бедно, она казалась помесью цыганки и Золушки. Невысокий лоб, довольно круглое лицо.

Она не умела вести простую светскую беседу, зато умела из самой простой вещи сделать церемонию: например, спросить разрешение пройти в ванную или взять книгу с полки (в которую вдруг углублялась, с удивлением и зачарованностью ребенка).

Еще замечательней в ней был — проявленный в немногих словах глубокий интерес к религии, музыка которой играла в ней во всех регистрах, в то время как у одних в форме скромного агностицизма она звучала тогда лишь в продолжении косноязычных университетских лекций по диамату, у других — отвергнувших или проскочивших религию, — чтобы устремиться прямо к Богу, вызывала родственный и ревнивый протест. И выяснение границ твоей приобщенности или “претензии” — составляло дискуссионную среду обитания.

Красива ли она была? Красива, как всякий человек, болеющий неясными надмирными тревогами, недоступными большинству. Но зато, с точки зрения этого большинства — она благополучно не была красавицей.

За весь вечер она сказала лишь несколько слов, очень тихо и умно, потупив при этом глаза, и на наш интеллектуальный треп ответила:

— Я прочла у кого-то: “слова помогают стоять, но мешают идти”.

И она ушла, без слов. Ушла — как и пришла — ночью, погрузившись в свой армянский поезд так основательно, словно навсегда.

Но, как оказалось, это было лишь прелюдией нашего долгого и странного знакомства.

* * *

Я приехал в Питер — как принято у нас ездить друг к другу — внезапно и без вещей, чтобы наградить себя не то за окончание скверного “трудового” года, не то просто так, незаконно и незаслуженно.

Я вдруг вспомнил свой первый самостоятельный приезд в Петербург (зима 80-81-го). В сизом, непрозрачном от мороза воздухе светлый прямой город, классицистический Китеж русской архитектуры. Ничего Достоевского и весь Достоевский... совершенно литературный, внеисторический, придуманный, порожденный ку­ль­турой и для культуры, словно декорации к опере. Моя любовь с первого взгляда.

Немного отойдя от вокзала — я сразу понял, как безумно красив этот город. Самый красивый, какой я когда-либо видел. Как он уцелел, когда все погибло и приметы его стерлись?

У меня было мнение, что я хорошо его знаю, его чудесные музеи и дворцы, которые обходил еще в детстве с родителями или позже — гонимый сюда мучительной любовью. У нас не было здесь никого, кого мы могли бы назвать близким другом, но, уезжая из Москвы, мы мало об этом думали. Из пары телефонов, которыми я располагал, в этот утренний час ни один не ответил.

Мы бродили по городу: мимо Спаса на Крови, по-моему уже тогда закованного в леса — к Михайловскому замку. Зашли в Летний сад, но я не узнал его, так были скудны мои воспоминания или опустошительно время года. Из него мы вышли на набережную, делая первые наметки топографии города, прошли по ней до Зимнего дворца, где надолго застряли, от него уже в сумерках вернулись на Невский.

Зашли в кафе, съели по пирожку, снова двинулся по Невскому. Это напоминало замкнутый круг. У меня уже не было сил ни наслаждаться, ни познавать. Исхолодало, к тому же недалеко было и до ночи. Эйфория, вызванная сменой городов, прошла. Могло случиться, что нам жалким образом придется провести эту ночь на вокзале среди нищих и пьяниц. Либо мы могли уехать обратным поездом в Москву.

Как раз напротив Казанского, в последние предвечерние минуты, навстречу нам попались славные молодые люди с хаерами и девушка, посмотревшие на меня как на что-то удивительное и до боли знакомое, вроде слона.

— В конце концов, мы можем присоседиться к ним, — сказал я. — Это невероятно, быть в Питере и остаться на улице.

— Иди звони...

Я вновь позвонил.

— Настя, это мы.

— Кто? — спросила она чуть резко, словно приняв оборонительную позу.

— Мы из Москвы.

— А-а, так приезжайте скорее, где вы?..

Настя, подруга машиной университетской подруги Катрин, неоднократно бывала у нас в Москве (и даже под Москвой).

Она жила у метро “Черная речка” — из глубины которого мы час поднимались наверх: в стоящем на болоте Питере метро проложено на глубине, каждый раз поражающей москвича.

Дальше надо было найти Сердобольскую улицу и дом с табличкой, что здесь в феврале 1917 года в квартире рабочего Петрова бывал Ленин. Кажется, Настя жила в той самой квартире, как уверял ее друг, проведший специальное расследование. Наборный кафель на полу, красивые металлические перила с деревом, остатки витражей в окнах. Неслабо жили прежние рабочие.

Кухня без окна, она же ванная, деревянные канализационные трубы, еще прилично работающие, большая комната в два окна и соединенная с ней комната-пинал, где нам постелили спать на полу. Они недавно переехали сюда, поменяв что-то в Москве. Незадолго до нас в этой семье квартировал художник Зверев, его картины висели на стенах: сама Настя, с лицом боттичеллевских девушек, курцхаар Базиль, лошадки с девичьими мордами. По комнатам ходит этот самый Базиль, кладет морду на пустой стол.

— Ну, как в Москве? — спрашивает Настя, садясь на стул и устремляя на нас глаза, готовая слушать.

Она сидела поджав ноги, натянув юбку по щиколотки (в квартире было холодно) и внимательно слушала, что было неожиданно для нашего круга, где каждый спешил произнести свою телегу, мало интересуясь чужой.

Я рассматривал ее.

Вид немного монашеский, не московский. Очень нежный овал лица, чуть широкие скулы, редкие тонкие брови, странного цвета длинные волосы: рыжина с зеленоватой бронзой. Лицо бледное, исхудавшее. И при этом совсем девочка. Она была архаична, у нее была немного семенящая походка женщины, привыкшей не к штанам, а к длинной узкой юбке. Ни в походке, ни в фигуре не было ничего мальчишеского или спортивного, что теперь есть почти в каждой девушке. Люди такого склада почти перевелись в Москве, но еще встречаются в Питере.

Она была спокойна, пока к разговору не подключилась ее мама:

— Да что ты не даешь им чаю попить!

— Отстань, мне хочется знать, что делается в Москве. Они все знают.

Это было явное преувеличение наших сил.

С полоборота, как в бой, в разговор кинулась ее мама, Маргарита Михайловна. Она легко оттеснила Настю, словно мы были ее, а не настины гости. Она москвичка, но здесь живет ее бывший муж, оператор “Ленфильма”, и часть питерско-московской богемной тусовки ее молодости. Здесь на биофаке ЛГУ учится Настя. Вот и пришлось переехать, жалуется она.

— Перестань, ты сама хотела, — вмешивается Настя.

— Глупость, глупость, — ругается Маргарита. — Отвратительный климат!

— Отличный климат, — перечит Настя.

— Ты вот учишься, а кто работать будет?

— Ты.

— Я? А, позволь узнать, где?

— Тебе просто лень искать работу.

— Нахалка! Так не уважать свою мать! Вот Зверев говорил, что такой женщины он не встречал!

— Он тебе льстил.

— Мразь ты!

В ненатуральной ярости она уходит на кухню.

Зверев для этой семьи еще свежее воспоминание. О нем говорят непрерывно. Настя подобрала его на выставке “мало­гру­зинских” авангардистов (“Такой прикольной человек, лежал на полу, мне понравился”) и привела к ним домой, еще в Москве. Она понятия не имела, кто он такой: просто пьяный художник-бродяга, еще не очнувшийся от вернисажа или опоздавший на него.

Так он у них и поселился, изменив жизнь не столько Насте, сколько ее маме.

— Удружила! — кричит из кухни мама.

— Ты же его любила!

— Да, конечно, он удивительный человек... — легко противоречит себе мама.

Я много о нем слышал, например, как на Фестивале Молодежи в 57-ом он рисовал картины шваброй на полу, поражая иностранцев. Так началась его слава.

— Пошли к Марине, — сказала Настя в середине следующего дня, когда мы наконец кончили завтрак, состоявший из большого количества слов и малого количества манки на воде.

В Питере надо много ходить. Вообще, в путешествиях надо много перемещаться (что, в общем-то, очевидно). Но в Питере надо ходить особенно много. Он слишком велик, чтобы обойти его весь и не устать. Даже чтобы обойти несущественную часть. Пользоваться метро во многих случаях кажется неконструктивно. Как лететь на самолете из Мос­квы в Загорск.

Это совершенно несносно, едешь-едешь, как в преисподнюю, спускаешься или поднимаешься дольше, чем стоишь в вагоне. Особенно это приятно, когда опаздываешь на вокзал, что мы делали постоянно. Другая удивительная вещь — железные двери на центральных станциях, лишь увеличивавшие общую питерскую транспортную нерасторопность. Ну и, конечно, забавная чучхе официального наименования: “Ленин­градский ордена Ленина метрополитен имени Ленина”. С таким же однообразием люди лишь матерятся.

Чем отличается Петербург от Москвы? В Москве гнезда друзей, где ты отсиживался от умирания на московских улицах все 70-е и 80-е, располагались (за редким исключением) в хрущобах на периферии: асфальт, коляски в подъездах, березки перед домом, личные садики в кособоких заоконных ящичках, жара, снег, забитые или недостоверные автобусы. В Питере это были старые, распиленные на коммуналки, классические особняки, в двадцати-тридцати минутах друг от друга пешком. Иногда к квартире прилагался работающий камин или выход прямо на улицу.

Поднявшись на площадку по древней лестнице с витыми перилами, Настя стала усердно жать на пуговицу антикварного звонка (“Не могу отказать себе в удовольствии”).

— Это ее квартира? — спросил я.

— Нет, но она здесь живет. А, может, и нет, — пояснила она.

Дверь массивного старого дерева наконец открылась и из-за нее обиженно:

— Это кто там так научился звонить?

Нас встретил Борис (“Безобразие, не дают закончить консерваторию”), кудрявый, с молодой бородкой. Он грациозно поцеловал руку Насте и Маше, пожал мне.

В квартире для нас, с первого взгляда, уже не осталось места. По существу, она состояла лишь из коридора, ведущего в собственную темноту, и крохотной кухни — с окном в голый сквер. В этой кухне, где, по-видимому, много часов (или дней) пили вино и чай и грызли хлеб, все и происходило.

— Что за пир во время чумы? — спросила Настя, заглянув на кухню.

— Да, я любила их, те сборища ночные! — исполнил в очередной раз Борис на оперный лад. — Со вчерашнего дня не расходимся.

— Откуда столько сил?

— Войцеховский картину продал.

— Кому это?

— Иностранцу какому-то.

— Нашел дурака! А сам он где?

— Сам отбыл.

— А вы пропиваете?

— Входите и вы будете.

Мы наконец вошли в кухню. Настя обнялась о поцеловалась с грустной, похожей на цыганку девушкой, что-то кому-то передала, перед одним извинилась, договорилась с другим, и уселась шептаться с темноволосой девушкой — в то время, как мы с Машей пробирались куда-то пристроиться и всем мешали.

— Вы не из Москвы?

Я оглянулся. Мне улыбался симпатичный, нейтрально знакомый, как все бородачи, человек.

— Не узнаете? Мы встречались у Катрин.

Я придвинулся к нему ближе.

— Меня зовут Егором, вспомнили?

Не ошибся ли он, и зачем это странное “вы”? Ах да, это такая питерская манера.

— У него плохая зрительная память, — отрапортовала за меня Маша. (“Господи, что ты несешь?..”).

— Это ничего, зато у меня хорошая (“Как у участкового”, — реплика сбоку). А вас, если не ошибаюсь, зовут...

Я назвался.

— Да, точно так, я же говорил!

Я взглянул на девушку.

— И ее не узнаете?

— Мы можем познакомиться во второй раз, — предложила девушка.

— Это Марина.

— Я была у вас. Недолго. С Настей.

Я посмотрел с опаской на двух других молодых людей, что сидели рядом. Неужели и эти тоже?.. Кажется, мы слишком много тогда выпили чая... Нет, слава Богу, я их действительно не знал, но познакомился.

Одного из них звали Лёвой.

— Хотите чего-нибудь выпить или съесть?.. — спросил Егор.

Имелись в виду — куски хлеба, что валялись на столе или какие-то поломанные вафли. Но отправленные к нам стаканы и еда до нас не дошли, растворившись где-то по дороге. Всем было не до того.

Говорили про Соснору и его поэтическую студию, причастным к которой считал себя здесь каждый через одного.

Мне пришлось сидеть с Мариной коленки в коленки, обтянутые дешевыми колготками. Теперь она производила странное впечатление: слегка сутулая, нелепо одетая, со словно не мытыми волосами, дешевые бусы, никакой косметики, женского обаяния, в черной юбке в стиле 50-х, в черном свитерке “лапша”.

Я сидел и смотрел, как она, словно чай, отпивала из стакана вино и дрожащими руками перебирала свои амулеты, слушая, слушая — и вдруг вставляла в беспорядочный разговор, будто сглаживая общий цинизм, что-нибудь трогательно ясное, уютное, из романов XIX века, что-то соловьевское, с героическим отрицанием психологии и максимализмом моральных требований.

Хлопнула дверь — кто-то ушел. Марина села, сжавшись в комок, спрятав в волосах лицо.

Но тут Борис, уже изрядно выпивший, заметил, что вот, мол, как Гумилев наврал: и Кухулин умер совсем не так, и никакой Сваран тут не при чем... А главное — это все позавчерашний день.

Марина встрепенулась и страстно, и как-то путано вступилась за Гумилева: кто-то сказал, что поэты часто ошибаются в фактах, потому что их интересует одна правда.

Но большинство уже интересовало что-то другое. Разговор раздробился на много приватных диалогов.

— Пошли в “Сайгон”, — вдруг предложила Марина, и несколько человек вдруг встало и последовало за ней к выходу, словно на трубный зов.

У нее было военного покроя черное пальто — и вечный жест руки, смахивающий челку с лица, машинально, пока она говорила, забываясь. Странно, как она не попадала под машины.

Мы дошли до “Сайгона”, где выпили по чашке кофе. Я первый раз был в этом прославленном месте, мимо которого я нечувствительно прошел вчера по меньшей мере два раза, и смотрел на все почти с испугом.

Здесь веселилась целая тыща народа, целый год отмечавшая двадцатилетие этой легендарной забегаловки. Ибо теперь это была именно забегаловка, где давали скверный кофе и какие-то пирожные, и, может быть, что-то еще, но это уже никого не интересовало, потому что великий поэт уже обессмертил ее былой “бланманже”, и потому что все уже сидели на окнах, толпились за столиками, показывали картинки или передавали друг другу пачки самиздата, курили и пили на улице, у всех уже было дело — болтать, встречать знакомых и находить вписки на ночь.

Кафе закрывалось, и из него стали выгонять народ.

И тогда, уже совсем ночью, Марина предложила всем, кто не ушел, идти гулять на набережную, хоть было холодно, и многие пошли, и вновь читали стихи и держали речи. И следом доставалась запасенная бутылка, и все пили из нее, чтобы вдохновиться и не замерзнуть.

Под утро мы покинули остальных под стреляющей каракозовской решеткой — в состоянии уже полного согласия с жизнью.

Для стремительно грядущего дня Мариной был разработан план — показать нам по-настоящему город, в который они — вчерашние — были безнадежно влюблены...

Ночевать мы поехали снова к Насте. У нее дома мы читали сочинение некоего Владимира Шинкарева “Максим и Федор”, от которого шизел весь Питер. Настя близко знала его младшего брата.

Особенно хороши были “японские стихи”:

К станции электрички,

Шатаясь, Федор подходит.

Головою тряся,

На расписание смотрит:

Микаса, Касуга, Киото,

Авадза, Инамидзума

И дальняя бухта Таго.

Что ж? С таким же отчаянием

Смотрел он и раньше и видел:

Рябово, Ржевка, Грива,

Пискаревка, Всеволожск

И дальняя Петрокрепость.

Ледяные злые перроны.

Чтение, реплики и хохот до боли в скулах затянулись на всю ночь. А утром ей все-таки надо было появиться в университете.

Мы были готовы и на университет. К тому же там была забита стрелка с Мариной.

Биофак, сачок. Объявление:

10 октября 1985 года в 15 часов 30 мин. ауд. 133 на заседании специализированного ученого совета ДО 63.57.21 по генетике состоится защита диссертации на соискание ученой степени доктора биологических наук Тер-Аванесяна Михаила Давидовича на тему: “Рибо­сомальная супрессия и генетический контроль трансляции у дрожжей Saecharomyces cerevisiae”. Официальные оппоненты:...”

— Что это такое? — спросила Маша.

— А, это просто, — быстро ответила Настя и пустилась в сложное объяснение.

Марина не появилась. Мы зашли в университетский буфет, где было почти так же, как в Сайгоне: масса мельтешащего молодого народа, крики, приколы и легкая неподконтрольная толчея мыслей, как в каком-нибудь американском кампусе.

— Пойду позвоню ей, — сказала наконец Настя.

Месяц спустя в Москве на Автозаводской у нас ночевал питерский человек Лёня Бомжир, приятель Насти и Марины.

Он рекламировал свое прозвище:

— Бомжир — это то же, что бомж, так их у нас в Питире называют: человек без паспорта и постоянного места жительства. И, естественно, работы. Мой приятель, сотрудник одного института, рассказывал: спустился он как-то в подвал, какую-то сигнализация выключить, и вдруг видит: люди тусуются, с хозяйством своим. Навстречу ему мужик с чайником. Он спрашивает: “Кто вы такие?!” А мужик ему: “Ты не волнуйся, выключай, что тебе надо, мы тут ничего не испортим и не утащим. Мы тут давно живем и никто нас не выгоняет.” Так и остались.

— Как же им удается?

— Да вот так. А что с ними сделаешь? Их ловят, насильно выдают паспорта, устраивают на работу. Они поработают месяца два, уволятся, паспорт продадут и опять становятся бомжами. Ну, их тогда высылают за 101-ый, кого-то сажают. Ментов не хватает их ловить. Говорят, в Питере их тридцать тысяч. Менты руками разводят: вся страна ворует, спекулирует, хиппует, колется, дринчит и вот еще бомжирит. С ними не справятся, как с цыганами...

Из его рассказов получалось, что в основном бомжи — люди читающие, рисующие, некоторые пишут сценарии. Живут сообща на непонятные средства в предельной бедности. Сам он тоже что-то писал, театральное.

— То есть бомж — это русский эквивалент для “хип­паря”? — спросил я.

— Может быть.

(Надо пояснить, что понятие "бомж" в широкий обиход бесконфликтной социалистической действительности тогда еще не вошло.)

Ну, что до бедности: Питер вообще отличается бедностью и скромностью, даже по нашим меркам. Одна Москва нагуляла жирок, не переходящий в процветание.

Питерский стиль жизни приближался к стилю жизни волосатых: без гастрономии вообще. Они совсем не готовили, ели урывками, что где придется — у друзей, в гостях, в кафе, бутерброды, пирожки и булочки из славных местных пирожковых. Дети сытых родителей, семейных драм, дорогой мебели с пустыми полками для книг... Вечно читающие, сидящие по библиотекам, торчащие на выставках, ездящие по стране и всюду распространяющие и взыскующие культуру.

Мы вновь были в Питере ранней весной.

До Насти мы не дозвонились и переночевали у Бом­жира. Комната, в которой жил этот “бродяга”, напоминала антикварную лавку: старинная мебель, картины, книги в застекленных шкафах, лампа с абажуром, на тумбочке в прихожей — старинная Библия. Чтобы нам не спать на полу Леня соединил многочисленные кресла, что стояли в огромной комнате. Вообще, Питер поражал меня нищетой и шикарностью сразу.

Почему мы стремимся в Питер? — там наиболее отчетливо чувствуется последний вздох того, что когда-то называлось Россией. С царем и свободой, дворцами и парками, с поэтами и революционерами, колокольным звоном, лотошниками и извозчиками, театрами, толстыми журналами, книжными лавками, иностранцами и шумом стран. Это было всамделешное великолепие, а не огромный памятник, которым он является теперь.

(продолж. следует)

Tags: Беллетристика, Питер, Путешествия в одну сторону, картинки
Subscribe

  • Синдром Пэна

    Некоторые, а, может быть, даже многие молодые люди не могут стать взрослыми. И не хотят. Наверное, такие были всегда, но у них было меньше…

  • Записки гламурного отшельника

    Покойный Нильс назвал меня когда-то «гламурным отшельником». Обидеть хотел, очевидно. Сам я обозначил себя, как трудолюбивого…

  • Факт

    Верующие и неверующие, в том числе ученые, говорят одно и то же. Просто верующие на вопрос «откуда все взялось?» говорят: Бог создал. А…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 14 comments

  • Синдром Пэна

    Некоторые, а, может быть, даже многие молодые люди не могут стать взрослыми. И не хотят. Наверное, такие были всегда, но у них было меньше…

  • Записки гламурного отшельника

    Покойный Нильс назвал меня когда-то «гламурным отшельником». Обидеть хотел, очевидно. Сам я обозначил себя, как трудолюбивого…

  • Факт

    Верующие и неверующие, в том числе ученые, говорят одно и то же. Просто верующие на вопрос «откуда все взялось?» говорят: Бог создал. А…